II
Да был ли он когда-либо инженером?
В тот год, когда строился «Четвертак», Иван занимался промыслом малопочтенным, а для инженера — просто позорным.
Представьте, в пивных рисовал он портреты с желающих, сочинял экспромты на заданные темы, определял характер по линиям руки, демонстрировал силу своей памяти, повторяя пятьсот любых прочитанных ему без перерыва слов.
Иногда он вынимал из-за пазухи колоду карт, мгновенно приобретая сходство с шулером, и показывал фокусы.
Его угощали. Он присаживался, и тогда начиналось главное: Иван Бабичев проповедовал.
О чём он говорил?
— Мы — это человечество, дошедшее до последнего предела, — говорил он, стуча кружкой по мрамору, как копытом. — Сильные личности, люди, решившие жить по-своему, — эгоисты, упрямцы, к вам обращаюсь я, как к более умным, — авангард мой! Слушайте, стоящие впереди! Кончается эпоха. Вал разбивается о камни, вал закипает, сверкает пена. Чего же хотите вы? Чего? Исчезнуть, сойти на нет капельками, мелким водяным кипением? Нет, друзья мои, не так должны вы погибнуть! Нет! Придите ко мне, я научу вас.
Слушатели внимали ему с некоторой почтительностью, но с малым вниманием, однако поддерживали его возгласами «правильно!» и порою аплодисментами. Исчезал он внезапно, произнося на прощание всякий раз одно и то же четверостишие; звучало оно так:
Ведь я не шарлатан немецкий,
И не обманщик я людей!
Я — скромный фокусник советский,
Я — современный чародей!
Было сказано им и такое:
— Ворота закрываются. Слышите ли вы шипение створок? Не рвитесь. Не стремитесь проникнуть за порог! Остановитесь! Остановка — гордость. Будьте горды. Я вождь ваш, я король пошляков. Тому, кто поёт и плачет и мажет носом по столику, когда уже всё выпито пиво и пива не дают больше, — тому место здесь, рядом со мной. Придите, тяжёлые горем, несомые песней. Убивающий из ревности или ты, вяжущий петлю для самого себя, — я зову вас обоих, дети гибнущего века: приходите, пошляки и мечтатели, отцы семейств, лелеющие дочерей своих, честные мещане, люди, верные традициям, подчинённые нормам чести, долга, любви, боящиеся крови и беспорядка, дорогие мои — солдаты и генералы, — двинем походом! Куда? Я поведу вас.
Любил он есть раков. Рачье побоище сыпалось под его руками. Он был неопрятен. Рубаха его, похожая на трактирную салфетку, всегда была раскрыта на груди. Вместе с тем появлялся он, случалось, и в крахмальных манжетах, но грязных. Если можно соединить неопрятность со склонностью к щегольству, то ему это удалось вполне. Например: котелок. Например: цветок в петлице (остававшийся там чуть ли не до превращения в плод). И например: бахрома на штанах, и от нескольких пуговиц пиджака — лишь хвостики.
— Я — пожиратель раков. Смотрите: я их не ем, я разрушаю их, как жрец. Видите? Прекрасные раки. Они опутаны водорослями. Ах, не водоросли? Простая зелень, говорите вы? Не всё ли равно? Условимся, что водоросли. Тогда можно сравнить рака с кораблём, поднятым со дна морского. Прекрасные раки. Камские.
Он облизывал кулак и, заглянув в манжет, извлекал оттуда рачий обломок.
Да был ли он когда-либо инженером? Да не врал ли он? Как не вязалось с ним представление об инженерской душе, о близости к машинам, к металлу, чертежам! Скорее его можно было принять за актёра или попа-расстригу. Он сам понимал, что слушатели не верят ему. Он и сам говорил с некоторым поигрыванием в уголке глаза.
То в одной пивной, то в другой появлялся толстенький проповедник. Однажды до того он дошёл, что позволил себе влезть на стол… Неуклюжий и никак не подготовленный к подобным трюкам, он лез по головам, хватаясь за пальмовые листья; разбивались бутылки, повалилась пальма, — он утвердился на столе и, размахивая двумя пустыми кружками, как гирями, стал кричать:
— Вот я стою на высотах, озирая сползающую армию! Ко мне! Ко мне! Велико моё воинство! Актёрики, мечтающие о славе. Несчастные любовники! Старые девы! Счетоводы! Честолюбцы! Дураки! Рыцари! Трусы! Ко мне! Пришёл король ваш, Иван Бабичев! Ещё не настало время, — скоро, скоро мы выступим… Сползайся, воинство!
Он швырнул кружку и, выхватив из чьих-то рук гармонию, распустил её по брюху. Стон, извлечённый им, вызвал бурю; под потолок взлетели бумажные салфетки…
Из-за прилавка спешили люди в фартуках и клеёнчатых манжетах.
— Пива! Пива! Дайте нам ещё пива! Дайте нам бочку пива! Мы должны выпить за великие события!
Но больше пива не дали, компанию вытолкали в темь и проповедника Ивана гнали вслед — самого маленького из них, тяжёлого, трудно поддающегося выпроваживанию человека. От упорства и гнева он внезапно обрёл тяжесть и мертвенную неподвижность железной нефтяной бочки.
Постыдно нахлобучили на него котелок.
По улице он пошёл, шатаясь в разные стороны, — точно передавали его из рук в руки, — и жалобно не то пел, не то выл, смущая прохожих.
— Офелия! — пел он. — Офелия! — Одно только это слово; оно носилось над его путём, казалось, летело оно над улицами быстро выплетающей самоё себя, сияющей восьмёркой.
В ту ночь он посетил своего знаменитого брата. За столом сидели двое. Один напротив другого. Посредине стояла лампа под зелёным абажуром. Сидел брат Андрей и Володя. Володя спал, положив голову на книгу. Иван, пьяный, устремился к дивану. Он долго мучился, пытаясь подвинуть диван под себя, как подвигают стул.
— Ты пьян, Ваня, — сказал брат.
— Я тебя ненавижу, — ответил Иван. — Ты идол.
— Как тебе не стыдно, Ваня! Ложись, спи. Я тебе дам подушку. Сними котелок.
— Ты не веришь ни одному моему слову. Ты — тупица, Андрей! Не перебивай меня. Иначе я разобью абажур о Володину голову. Молчи. Почему ты не веришь в существование «Офелии»? Почему ты не веришь, что я изобрёл удивительную машину?
— Ты ничего не изобрёл, Ваня! Это у тебя навязчивая идея. Ты нехорошо шутишь. Ну как тебе не стыдно, а? Ведь ты меня за дурака считаешь. Ну что это за машина? Ну разве может быть такая машина? И почему «Офелия»? И почему ты котелок носишь? Что ты — старьёвщик или посол?
Иван помолчал. Потом, как бы разом протрезвев, он поднялся и, сжимая кулаки, пошёл на брата:
— Не веришь? Не веришь? Андрей, встань, когда с тобой говорит вождь многомиллионной армии. Ты смеешь мне не верить? Ты говоришь, такой машины нет? Андрей, обещаю тебе: ты погибнешь от этой машины.
— Не бузи, — ответил брат, — ты разбудишь Володю.
— Плевать на твоего Володю. Я знаю, я знаю твои планы. Ты хочешь мою дочь отдать Володе. Ты хочешь вывести новую породу. Моя дочь — не инкубатор. Ты её не получишь. Я не отдам её Володе. Собственными руками я её задушу.
Он сделал паузу и с поигрыванием в уголке глаза, засунув руки в карманы и как будто подняв руками брюшко, которое выпятилось, сказал полным ехидства тоном:
— Ты ошибаешься, братец! Ты самому себе очки втираешь. Хо-хо, миляга. Ты думаешь, что Володю ты любишь, потому что Володя новый человек? Дудки, Андрюша, дудки… Не то, Андрюша, не то… Совсем другое.
— Что же? — спросил грозно Андрей.
— Просто стареешь ты, Андрюша! И просто тебе сын нужен. И просто отцовские ты питаешь чувства. Семья — она вечна, Андрей! А символизация нового мира в образе малозамечательного юноши, известного только на футбольном поприще, — это чепуха…
Володя поднял голову.
— Привет Эдисону нового века! — воскликнул Иван. — Ура! — и пышно раскланялся.
Володя молча смотрел на него. Иван хохотал.
— Что ж, Эдисон? И ты не веришь, что есть такая «Офелия»?
— Вас, Иван Петрович, надо посадить на Канатчикову дачу, — сказал, зевая, Володя.
Андрей издал короткое ржанье.
Тогда проповедник швырнул котелок на пол.
— Хамы! — крикнул он. И после паузы: — Андрей! Ты позволяешь? Почему ты позволяешь приёмышу оскорблять твоего брата?
Тут Иван не увидел глаз брата, — увидел Иван только блеск стёкол.
— Иван, — сказал Андрей. — Прошу тебя никогда ко мне не приходить. Ты не сумасшедший. Ты скотина.