7. Наука и искусство
Наряду с основною работою земледелия, все другие проявления хозяйственной деятельности шли быстрее, всё более совершенствуясь, своим путём, и во всём, чего могут достигнуть прилежные и умелые руки, терпение, преданность делу и тонкий вкус, они стремились к высоким целям; во многих случаях таких целей уже не ставили себе последующие поколения, работающие с помощью более усовершенствованных орудий и взглядов. Но они оставались на ступени ручной и единичной работы и остановились на обычных приёмах, замкнувшись в касты. Изобретения, машины, крупное производство появились уже гораздо позднее, когда дух творчества внёс во все эти отрасли деятельности могучее движение, какое мы теперь называем наукой. Если ручная работа создаёт основу культуры, то подготовка духа к сохранению и дальнейшему созданию духовных достояний даёт силу жизни и развития. В пользовании этим вторым источником заключается большой прогресс от того, что называется довольно неопределённым именем полукультуры, к тому, что мы, европейцы XIX столетия, называем культурой. В 1847 году в нескольких заседаниях парижского Этнологического общества был поставлен вопрос: в чём собственно заключается более глубокое различие между белыми и неграми? Густав фон Эйхталь ответил так: «В обладании наукой, которая у белых, начиная от письма, начал счисления и пр., всё более и более углубляется и обеспечивает свою прочность, между тем как полный недостаток её характеризует негров и объясняет их застой». Арифметика, геометрия и астрономия, точное измерение времени и пространства совершенно им неизвестны, и вместе с тем неизвестно то, что при этом случае названо было «initiative civilisatrice». Между тем нужно подняться достаточно высоко, чтобы найти то, что в высшем смысле составляет науку. Мы утверждаем, что живём в веке науки, и хотя, быть может, со временем будет ещё более научный век, но мы всё-таки пользуемся более всех предыдущих веков самостоятельной наукой, которая может сделать весьма многое. Столетия два тому [65] назад мы видим науку в положении ещё не самостоятельном, подчинённою церкви; мы можем проследить за её освобождением из этих уз, совершавшимся путём усиленной борьбы, но это — только заключение продолжительной борьбы, которая велась во всём человечестве. У диких народов мы находим низшую ступень науки. Они не совсем лишены её, но их наука символична, поэтична и вполне ещё заключена в почке религии: это — два цветка, которые оба распускаются только тогда, когда они не растут слишком близко друг к другу, когда каждый даёт другому достаточно простора для свободного развития.
На низшей ступени религия заключает в себе всю науку; поэзия создания мифов служит для неё сильным орудием. Она добивается не истины, а образа. Дух истины необычайно мало развит у диких народов. Добродушный Ливингстон, находясь в Униамвези, писал в своём последнем дневнике: «В этой стране не надо ничему верить, если оно не написано чёрным по белому, и даже этому не слишком много; самые обстоятельные известия — часто простые вымыслы воображения. Половину того, что слышишь, можно с уверенностью считать лживым, а другую половину — сомнительным или неудостоверенным». Стремление к истине должно было развиваться весьма медленно: жажду истины всего более выказывают народы самого высокого развития; даже у нынешних представителей культуры мы можем заметить некоторое притупление любви к истине. С каждой высшей ступенью человечества растёт стремление к истине, и в каждом высшем народе увеличивается число правдивых людей.
Бывает такое время, когда общее одушевление природы представляет основное положение, признаваемое всеми. Страх или влечение, вред или польза разделяют между собою всю природу. Это — в высшей степени субъективное воззрение. За ним следует мифологическое объяснение, которое правильные истолкования облекает в сознательно искажённый образный язык. Простой страх заставляет негров Ньяссы не говорить о землетрясении, и действие такого явления, порождающего и мифические, и научные представления, может долго скрываться под покровом суеверного молчания, но над этим страхом поднимается поэтическое, любовное отношение к природе. Можно говорить о последовании эпохи веры в призраки и эпохи мифологии. В этой последней основы знания природы развиваются в сродство и в знакомство с природой, составляющие великое духовное достояние диких народов. Смешение человека с другими созданиями в мифологии и искусстве бывает не только внешним. Сознание абсолютного психического различия между человеком и животным, столь распространённое в цивилизованном мире, почти совершенно чуждо низшим расам. Люди, которым призывы четвероногих и птиц кажутся человеческим языком, а действия их — руководимыми человеческими идеями, совершенно логично приписывают животным душу наравне с людьми. Это чувство родства в особенности выступает в истории творения и в исходящем от неё животном эпосе. Перечисление животных, с которыми соединялись верования и суеверия, при всём известном нам большом количестве их, всегда может заключать пробелы. В некоторых местностях Африки выступает хамелеон, в других — шакал, в Северо-Западной Америке — выдра, в Восточной — бобр. Нагуализм (nahual называется на языке киче животное), вера в домашнего духа в образе животного, расположенного к человеку, вместе с ним страдающего и умирающего, с одной стороны, открывает дорогу тотемизму, вере в происхождение племени от животного, а, с другой, — к связи с животным миром. Сосредоточение мифообразовательной, творческой силы духа на определённых пунктах встречается всего чаще; при этом оставляются без внимания многие другие пункты, по-видимому, не [66] менее важные для мифообразовательного духа. Преимущество предания над вновь создаваемыми образами нигде не выражается так ясно, как в этом ограничении, к которому всегда примешивается нечто причудливое.
Связывание духовных сил, замыкающихся в среде жреческого сословия, и особое направление, какое сообщается им преобладанием мистических склонностей, подчиняющихся суеверию, объясняют отсталость многих народов и оказывают задерживающее действие не у одних так называемых диких народов, но и у представителей полукультуры. Чтобы понять это влияние, нужно иметь в виду положение жрецов, шаманов, знахарей и т. п. В древней Мексике они должны были подвергаться известной выучке и усваивать требуемые знания в следующих предметах: песнях и молитвах, национальных преданиях, религиозных учениях, медицине, заклинаниях, музыке и танцах, смешении красок, живописи, рисовании идеографических знаков и фонетических иероглифов. В практическом применении они могли делиться своими знаниями, но в своей совокупности оно оставалось привилегией их касты. Суеверный страх перед их волшебной силой, их связью с сверхъестественным, прирождённая или развитая воспитанием способность к экстатическим состояниям, усиливавшаяся постом и обетом целомудрия, поднимали их в глазах остального народа на недосягаемую высоту. Намеренно непонятный язык жрецов содействовал ещё более этому обособлению. Но так как целью всей этой подготовки и деятельности было служение божеству или, вернее, духам в самом обширном смысле, то способные к развитию научные элементы оставались без изменения, в зачаточном состоянии. Это религиозное окаменение у народов, умственная жизнь которых ещё не поддерживается более развитым разделением труда между классами и профессиями, у которых религия составляет всю духовную жизнь, обнаруживает вполне связанное состояние умов. Наука, сама по себе способная к прогрессу, ослабевает от этих уз. Лушаи говорят о своих знахарях, что они «много знают»; было бы вернее сказать, что они многое могут делать, так как из их знания исходит не наука, а искусство.
В известных направлениях человеческий дух может двигаться вперёд по прямым линиям, которые практически кажутся нам беспредельными; в других он должен неизбежно вращаться вокруг известных точек, не слишком удаляясь от них. К первым относятся научные, а к последним — религиозные понятия. Создание науки составляет вследствие этого одну из величайших эпох в жизни человечества, и культурные народы всего резче различаются между собой отсутствием её или обладанием ею. Восточные народы в своей совокупности не в силах оценить науку саму по себе; чистый интерес к истине только отчасти выражен у них. Они уважают знание, но по причинам, чуждым науке. В китайских преданиях одному и тому же государю приписывается изобретение календаря, музыки и системы мер и весов, а супруга его называется изобретательницей шелководства и обработки шёлка; этот государь даёт одному из своих министров приказ — изобрести письменные знаки, и тот исполняет его с полным успехом. В том же веке астрономические наблюдения настолько ценятся государством, что двое сановников подвергаются наказанию за то, что они не сумели правильно вычислить предстоящее солнечное затмение. Очевидно, в этой тесной связи науки с государственной властью мы можем видеть доказательство чисто практической оценки науки или, скорее, знания и умения. По той же причине новейшие научные сочинения китайцев кажутся нам остатком средних веков. Мы видим, как величайшие умы этого народа продолжают идти по старому пути, от [67] которого уже много веков тому назад отделился более плодотворный, новый путь. Народу нужны целые столетия, чтобы выпутаться из подобных заблуждений. В распоряжении китайцев были целые тысячелетия, но они душили оригинальные умы иерархической экзаменной системой. Правильность наблюдения и неправильность заключения без большого труда могут соединяться между собою. Китайцы, которые, как показывает их искусство, обладают верным глазом для распознания характерного в природе, прежде всего довольно искусны в описаниях. Их лечебники, указывающие от двух до трёх тысяч врачебных средств, содержат множество верных и метких определений и ещё более удачных наглядных изображений. И классификация их нередко обнаруживает притязание тщательного проведения правильных основных идей. Но целью всех этих стремлений вовсе не является чистая истина: философия, полная предвзятых мнений, скорее заставляет уклоняться от неё. То обстоятельство, что эта «лживая физика» (physique mensongère), как называет её Ремюза́, исключает всякое сверхъестественное вмешательство и пытается всем явлениям дать простейшее толкование, делает заблуждения вдвойне долговечными. Всё, что объясняется протяжением и сопоставлением, китайская физика истолковывает легко, применяясь к каждому явлению; она смело опирается на слова, лишённые смысла.
Все культурные народы — в тоже время и письменные народы. Без письменности не может быть достоверного предания. Оно лишено тогда твёрдости исторической почвы, которая создаёт возможность попыток дальнейшего прогресса. Здесь никакая хроника, никакой памятник славы или насильственного события не увековечивает истории прошлого, не возбуждает к соревнованию и к смелым подвигам. Всё, что лежит за пределами священного предания, подлежит забвению. При ограниченности человеческой памяти, по необходимости, когда заучивается стихотворение для возвеличения только что умершего инки, забывается то, которым восхвалялся один из его предшественников. В школах индийских браминов мы видим, какое значение придавалось заучиванию наизусть и какого труда оно стоило. Несмотря на появление рукописных и печатных экземпляров Вед, они и до сих пор распространяются там путём заучивания наизусть, согласно старинной методе, по которой каждый ученик обязан заучить 900 000 слогов. Таким образом, письменность здесь ничего не изменила.
Представить общее обозрение всех зачатков науки у диких народов мы не имеем возможности. Многое уже нельзя распознать, а многое разрушилось и превратилось в развалины, и обладание этими зачатками распределено весьма неравномерно. До сих пор преобладала слишком низкая оценка их. Счисление времени и знание неба, более близкие этим народам соответственно их потребностям, развились всего шире, так как они вообще стоят у корня нашей науки. Мы укажем только [68] на легенды о звёздах у бушменов и на способы ориентирования у океанийских мореплавателей, о которых речь будет дальше. Первичная астрология проходит через все верования диких народов. Попытки отгонять затмения и кометы шумом всевозможного рода указывают на тяжёлое чувство при нарушении порядка на небесном своде; падающие звёзды считаются предвестием смерти знатного человека, звёзды, стоящие близко друг к другу, — предвестием войны. Все дикие народы различают времена года не только по таким процессам, которые происходят на земле, каковы цветение и созревание некоторых растений и т. п., но и по положению созвездий. Год, однако, является абстракцией, чуждой для многих, и там, где различаются месяцы, ряд их не всегда совпадает с годом. Известный шаг к точной науке замечается в том случае, когда с появлением известных созвездий связываются отделы года, земледельческих работ и т. п., так как это требует предварительных наблюдений. Эти наблюдения, конечно, всего более распространены и всего точнее у мореходных народов: у жителей Соломоновых островов мы находим уже особые имена для планет вследствие их круглой формы.
Высшие проявления своих величайших умов культурные народы видят в поэтической литературе. Именно в этом отношении и дикие народы поднимаются всего выше. Гаманн называл лирику родным языком всего человечества: у диких народов мы находим почти исключительно лирические стихотворения, выражающие любовь, печаль, восторг и религиозное чувство. Насколько поэзия диких народов выражается в слове, она в то же время и поётся. Поэзия, таким образом, тесно связана с музыкой. Подобно тому как в стихотворениях наших поэтов, и здесь мы находим слова и предложения, которые сохранились только в поэзии, и необычные распространения и сокращения ради размера. Старинные и заимствованные с соседних островов слова в плясовых песнях жителей островов Банкса образуют своеобразный «поэтический язык». В нём нет недостатка в смелости образов, и здесь применяется множество художественных приёмов в повторении, усилении, сокращении и намеренном затемнении. Связь с религиею поддерживается неизменно. На острове Санта Мария в честь одного из своих, уехавшего в дальнее плавание, пели: «Леале але! Я — орёл, и я носился до самого дальнего тёмного небосклона. Я — орёл, я летал и опустился на Моту. С большим шумом я облетел кругом горы. Я перелетал с острова на остров по направлению к западу до основания неба. Я плыл с парусом, я видел земли, я ездил кругом них. Жестокий ветер угнал меня и отделил от вас обоих. Как найду я дорогу к вам обоим? Шумящее море простирается, как пустыня, и держит меня далеко от вас. Ты, мать, плачешь обо мне; как могу я увидеть твоё лицо? Ты, отец, плачешь обо мне» и пр. Стихотворение оканчивается следующими словами: «Спрашивай, слушай! Кто сочинил (буквально «размерил») песню о Маросе? Это был певец, сидящий на дороге в Лакону» (Кодрингтон). В форме этой лирики заключается связь с музыкой. Плясовые и религиозные песни имеют музыкальное сопровождение, и существуют священные барабаны и трубы, из которых могут извлекать звуки лишь одни посвящённые. У туканосов дух Юрупари призывается с помощью длинных свирелей; женщины не должны его видеть и прячутся при звуке этих инструментов, которые обыкновенно хранятся в воде. [69]
Но в поэзии заключается и нечто большее. Она обнимает и сказания, которые имеют значение не одной только поэзии, но и всего умственного достояния народа, то есть его истории, нравов, законов и религии, и вследствие этого становятся важным вспомогательным средством для сбережения знаний в ряде поколений. Многие сказания — мифологические отрывки, отличающиеся от мифа внешним образом именно своим отрывочным характером. Многие мифы — не что иное как выраженные в образах описания событий природы и олицетворения её сил. Они уже составляют переход к науке, так как в них мифология является путём и методом для распознавания причин явлений. Цель отступает на задний план; образы становятся самостоятельными фигурами, ссоры и хитрости которых представляют интерес. Отсюда возникает сказка, в

особенности столь распространённая басня. Непосредственным влияниям природы здесь предоставляется широкий простор. Подобно тому как священные горы и леса, священное море и его утёсы опровергают предположение, будто народы, лишённые литературы, лишены и чувства природы: их мифы и песни выказывают глубокие впечатления природы. Во многих песнях можно отметить подражание пению птиц. Свет и тьма, день и ночь возбуждают приятное и неприятное чувства; белое, красное и зелёное олицетворяют благодетельные, а чёрное — страшные силы природы и демонов. Солнечному восходу и закату, грозе, радуге и вечерней заре свойственно всего более находить лирический отклик, так как солнце и огонь составляют предметы религиозного поклонения. То же, что для глаза — свет и тьма, для уха — звук и безмолвие: грохотание грома, глухой рёв хищных зверей в противоположении звонкому журчанию источника, плеску волн и пению птиц. Всё это вместе в обильном, хотя и в ограниченном обычными приёмами, ряде образов, служит для выражения поэзии и пластического искусства диких народов. На папуасской метательной палице, на которую смотрят с благоговением, как на нечто таинственное, с одной стороны нарисована сидящая, а на другой порхающая ночная бабочка; какой простой и трогательный образный язык!
Пластическое искусство даже и там, где оно выражается только в ремесле, имеет связь с религией. Искусство резных изображений принадлежало к числу задач священных лиц, которые во все подробности его влагали мифологические идеи. Рассматривая орудия жреца на Амуре или Орегоне, связь между искусством и религией можно видеть [70] с такой же ясностью, как в деревенской часовне или буддийском храме. Полинезия изумляет нас богатыми резными изделиями, которые, к сожалению, с их загадочной фантазией кажутся нам книгами с семью печатями. Но мы знаем, что некогда топоры мангайи (Гервеевы острова) могли вырезаться только зубами акулы, что углубления на них назывались норами угрей, а выпуклости — утёсами, и что весь орнамент
был сочетанием символов. На глиняных чашах пуэблосов края, имеющие форму лестницы, представляют ступени, по которым дух спускается в чашу. Вечные повторения одних и тех же миниатюрных фигур, подобно 555 изображениям Будды в храме Бурубудора на Яве, служат выражением религиозной неподвижности и отсутствия художественной свободы. Искусство диких народов долго предпочитает мелкие элементы и из соединения их создаёт самые крупные произведения. В сопоставлении сжатых или суженных человеческих и животных фигур (см. рис. стр. 71) на дверных столбах новозеландцев или новокаледонцев, на племенных столбах северо-западных индейцев ничто в отдельности не заявляет о себе. Свобода выказывается только в их орнаментальном сочетании. Поэтому в древней Америке скульптура никогда не могла подняться над тысячами грубых произведений. Всё традиционное принижает. Это замечается и здесь, и в более грубых работах западноафриканских резчиков фетишей, живущих в особой промышленной священной деревне Тогос, вблизи Беха. Если даже в узорах тапы океанийцев (см. раскрашенную таблицу «Узоры тапы»), скрываются символы, то вся орнаментика, как некогда выразился Бастиан, составляет символическое преддверие письма — она имеет определённый смысл. Искусство медленно развивается, стремясь к известному выражению, но оно становится свободным только в ту минуту, когда само забывает об этом намерении. Символы превращаются в простые тела и линии, которые изображаются, окрашиваются или сопоставляются так, чтобы это соответствовало чувству красоты. Но и тогда орнамент является только возвышением копии с натуры, по большей части снимка с человеческого лица или тела. Почти из каждого персидского ковра на нас смотрит по меньшей мере глаз, являющийся во многих местах, чтобы отклонить влияние дурного глаза (см. рис. стр. 71). Лицевой орнамент попадается в таком изобилии и разнообразии, что он возвращается во всех украшениях, поднимающихся выше самого простого, и в особенности выступанием глаза (см. рис. стр. 69) выказывает своё существование там, где его никак нельзя [71] было бы предположить. В вещах, найденных при раскопках в Анконе, около средоточия крупных лиц или фигур, снабжённых резкими, выступающими лицами, группируются величественные орнаменты; на воротах из монолита в Тиагуаноко человеческие фигуры прихотливого стиля составлены, в свою очередь, из маленьких человеческих фигур, также в известном стиле. Тщательное сравнение позволяет в конце концов находить с полным правом почти в каждом орнаменте и в каждой уродливой фигуре древней Америки человеческие лица. Но нельзя не удивляться разнообразию предметов первичного пластического искусства. Австралийцы почти вовсе не воспроизводят человеческой фигуры; в Восточной и Южной Африке эти воспроизведения можно встретить весьма редко. Ливингстон указывает, что идолы попадаются чаще только к северу от макололов; на верхнем Ниле, на Конго в Западной Африке и в Новой Гвинее они уже выступают массами. Эти изображения получают и светское значение. Разве палицы киоков, украшенные человеческими головами (см. рис. стр. 70), не могли произойти от идолов, которых не втыкали в землю, а носили в руках? То, что мы считаем творениями шутливой фантазии, те перепутанные берёзовые корни, нередко весьма странных форм, которые китайцы несколькими надрезами и наколами превращают в человеческие фигуры, приводят к широко распространённой склонности видеть в подобной «игре природы» более, чем простую случайность, нечто таинственное и пригодное для ворожбы или врачевания.
Всеодушевляющий дух религии мы находим и в искусстве. Основный элемент всякого первичного искусства заключается в тесной связи человека и животного в орнаменте. Это соответствует религиозному воззрению, которое в каждом животном предполагает или почитает человеческую душу. Сообразно этому, в самых богатых формах условной скульптуры, свойственных древним американцам, всего более замечаются человеческие лица и фигуры, а ещё чаще глаза, фигуры животных, перья и полосы; части растений попадаются редко. В. Рейс особенно отмечает выставлявшуюся несколько лет тому назад в Мадриде роскошную перуанскую одежду именно потому, что все её орнаменты исходят, в виде исключения, из растительных форм (сравн. [72] рис. стр. 68). Перья, черепахи, ящерицы, крокодилы, лягушки и змеи изображены с особенною верностью природе. Солнечная птица с распущенными крыльями от Египта до Японии и Перу является любимым символом и мотивом орнамента; в типическом развитии её можно видеть на портале в Окосинго. Фигуры людей и животных, часто изуродованные и искажённые до неузнаваемости, как показывают письмена майя, нарисованы иногда с большим искусством и смелостью. Прославленный хобот слона на памятниках Уксмаля и на золотых человеческих фигурах объясняется изображением тапира или карикатурного удлинения человеческих носов. Мёртвые головы принадлежат к числу весьма распространённых мотивов. Высеченные из камня они образуют длинные фризы и украшают входы в храм в Копане и в других местах. Соответственно этому, храм иногда является зрителю с воротами в виде зияющей пасти змеи, и весь передний фасад дома в Паленке представляет страшное чудовище, причём широкие ворота изображают пасть, а решётка, вырезанная в двери, — зубы.

Если из этого обилия образов выделяется чего-либо значительного так мало, что даже в странах, климат которых ещё более, чем климат Греции, допускал отсутствие одежды, почти никогда не делались попытки изображения обнажённого человеческого тела, то это объясняется только подавленностью искусства религией. Почти всё там прикрыто одеждою, и даже лицо татуировано или покрыто богослужебной маской. В эти несущественные для нас внешности мексиканский или перуанский художник влагал всё своё уменье: он великолепно изображал платья из перьев, украшения из лент, придавал полное сходство с природой мёртвой голове или лягушке, и наоборот, всякая человеческая фигура выходила у него детски грубой и безотносительной. Исключения весьма редки. Там никогда нельзя найти носа, который кажется живым, и рта, который кажется говорящим. Глубокое различие между вершиною искусства диких народов и египетским искусством, из которого вышло греческое и всякое другое верное воспроизведение природы, заключается в том, что первое не стремилось изобразить форму человека, как таковую, а заглушало её покровами и символами. При рассматривании их неподвижных, схематических фигур выносится впечатление, что египтяне стояли на пути к [73] тому, чтобы сделаться великими ваятелями, каковыми они почти и были в некоторых произведениях; мексиканцы, перуанцы и индусы шли по другому пути, который далеко отклонял их от этого идеала. Между тем как высшею целью искусства ваяния должно быть изображение человеческого тела, сущность их скульптурных произведений, вместе с пренебрежительным отношением к человеческому телу, заключается в чрезмерном выделении второстепенных предметов. Только в технике вычурных изображений они могли достигать значительных результатов, но это заводило их в глухой переулок, в область простого ремесла, чуждого искусству.
То, что называется теперь художественным ремеслом, гораздо менее связывает художника. Здесь мы можем найти многое, исполненное безупречно. Красная глиняная ваза перуанцев, прекрасно отшлифованный, вполне равномерный лук из Гвианы, стальной топор, выложенный жёлтой или красной медью, из страны Кассаи, резная ложка в виде жирафа, кафрской работы, палица или шлем из перьев, океанийцев, — сами по себе вполне законченные творения. Между ними можно найти такие вещи, которых не превзойдёт даже высшее искусство Запада. В плетении, как в техническом, так и в художественном отношении, промышленность диких народов стоит выше той же промышленности народов культурных. Поддерживаемое родственным ему вязанием вышивание в работах по коже и по бумажным тканям стоит высоко в Северной и Западной Африке, отчасти и в Северной Америке, причём шкала цветов часто бывает невелика, но чувство цвета вполне развито. Западные африканцы, в особенности гауссы, выказывают в выборе цветов для своей одежды более вкуса, чем многие европейцы: пёстрые ситцы, произведения машинной промышленности, лишённой художественности, они презрительно отвергают. Именно в цвете нередко заключается признак географической провинции. Густой красный, белый и чёрный цвета характерны для Новой Померании и окружающих островов. Северо-западная часть Америки принадлежит к числу областей, наиболее богатых красками. Тем поразительнее контраст при переходе из области Аляски к магемутам и кусквогмутам, плоские и круглые маски которых с украшениями из перьев бывают только белые, серые и грязно-бурые. Чувствуешь себя перенесённым с пёстрого весеннего луга в зимний пейзаж: губные украшения из зелёного камня, тёмно-коричневые деревянные блюда, выложенные белыми костяными узорами, тонкие ряды бус, служащие для украшения ушей и губ, немного придают цвета этому снеговому ландшафту.
Существует много стилей, а степени развития ещё разнообразнее. По своеобразности, тонкости и богатству произведения некоторых народов Тихого океана не достигают искусства жителей Северо-Западной Америки и их гиперборейских соседей и некоторых групп океанийцев, в особенности маори, не говоря уже о вышестоящих перуанцах. Нельзя [74] не удивляться богатству искусства полинезийцев, несмотря на ограниченность материала, состоящего из раковин, скорлупы кокосовых орехов и отчасти дерева и камня; в этих трудолюбивых сопоставлениях мелких вещей скрывается больше работы, чем в большинстве предметов, исходящих из Африки, обнаруживающих больше таланта, чем прилежания. Африканцы и малайцы, которых Азия снабжает железом и другими предметами, сравнительно дают менее, чем изолированные эскимосы. Стоящая всего выше по своему богатству удачного воспроизведения природы Япония кажется менее изолированною, если мы примем во внимание обилие и тщательность изображений человека и животных у племён Тихого океана (см. рис. стр. 73 и 81). Между тем как во всей Африке чувствуется мавританско-арабский стиль, во всей малайской стране — индусский, всех обитателей северной части Тихого океана, включая и эскимосов, одинаковый стиль связывает с Японией. Австралия и Южная Америка (кроме Перу) — более скудные, но сами по себе своеобразные области. Материалы в них также распределяются и употребляются неравномерно. Африканец работает вещи из железа, слоновой кости и кожи, австралиец — из дерева и камня, гипербореец — из моржовых клыков; океанийцу всего больше удаётся обработка камней и раковин; некоторые американские племена превосходят других в лепке из глины. Но в его воздействии на искусство материалу часто придаётся слишком большое значение: из хрупкого камня, каков обсидиан, терпеливая рука древних мексиканцев создавала самые художественные вещи. Для высоты уровня развития искусств и ремёсел у диких народов материал имеет второстепенное значение. Австралия, при всём своём древесном богатстве, производит менее работ, чем иной маленький остров, не имеющий других деревьев, кроме кокосовой пальмы. Материал часто сообщает технике известное направление, но сам по себе не определяет её. От него скорее исходит окрашивание в лёгкие оттенки, но сущность составляют дух и воля человека. Африканцы достигают выдающихся успехов в обработке железа, отчасти в соединении с жёлтой и красной медью. Они пользуются особенностями материала с наивным остроумием и чувством изящного, но ни одна из их работ не возвышается до законченности хорошо отполированного, просверленного каменного молотка. Всему, что они производят, недостаёт тонкости последней отделки, в особенности чувства меры.
Игры народов представляют ценное свидетельство их образа жизни и воззрений на жизнь; некоторые из них приобретают ещё тем особый интерес, что с едва заметными изменениями они распространились по весьма обширным областям. Тот, кто знаком с разнообразием игр, в которых у простых народов дети наравне со взрослыми всегда принимают участие с новым удовольствием, и кто примет во внимание простоту многих из этих игр, должен будет заметить, что в жизни этих народов существует нечто, напоминающее состояние детства: беспечность, привычка к непроизводительной трате времени и нетребовательность по отношению к жизни. В небольшой области Соломоновых и северных Ново-Гебридских островов (со включением Банксовых) мы находим прятки, бегание наперегонки, ножной мяч, обыкновенный мяч, числовые игры, вроде морры, обруч, упражнения в метании копий и стрельбе из лука. Там пускают и змеев по окончании жатвы, а во время сбора ямса одна деревня против другой со страстью играет в «тику». В лунные ночи жители деревни закрываются щитом и, стоя в кругу, заставляют отгадывать себя.