Иван Сергеевич Тургенев
Во время моей юности Тургенев был самым любимым писателем молодёжи. В то время он ещё писал и печатал, и появление каждого его нового романа было событием для всей читающей молодежи. Она тотчас же проглатывала вновь вышедшие произведения. Горячо обсуждалось направление его, разбирались характеры героев и героинь, и молодёжь так сживалась с романом, что он как бы составлял часть их жизни. Долго в разговорах употреблялись словечки из нового романа, и все не только старались подражать тургеневским героям, но многие невольно делались похожими на них.
Знакомство с Иваном Сергеевичем представлялось большим счастьем, а мы, которые, как дети писателя, казалось бы, имели более, чем кто-либо другой, возможность и право знать Тургенева, были лишены этой радости вследствие происшедшей когда-то, давным-давно, ссоры отца с Тургеневым. Причины этой ссоры мы не знали, — знали только, что отец вызвал Тургенева на дуэль и что Тургенев отказался от неё.
В полудетской душе, какова была в то время моя, не было места фальшивым предрассудкам о том, что обида должна смываться кровью. Я вполне сочувствовала Тургеневу, отказавшемуся драться с моим отцом, и не могла понять, почему отказ от дуэли считался позором.
Потом я услыхала о том, что отец писал письмо Тургеневу, прося его забыть старое и примириться с ним.
Отец рассказывал, что это первое письмо его к Тургеневу, посланное через кого-то из общих знакомых, — пропало и что он был очень удивлён и огорчён тем, что продолжал слышать о недружелюбном к себе отношении Тургенева.
Позднее, в то переходное время своего «духовного рождения», как он называл этот период своей жизни, отец, желая следовать евангельскому учению, захотел примириться со всеми теми людьми, с которыми имел какие-либо недоразумения. Он написал второе письмо Тургеневу, которое в этот раз дошло до него и на которое отец получил очень милый ответ.
Тургенев писал, что письмо отца его «обрадовало и тронуло». «С величайшей охотой, — писал он, — готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую Вами руку…»
В конце лета — это было в 1878 году — он должен был приехать из Парижа в Россию и обещал заехать к нам.
Был ли он у нас в это лето или это было год или два спустя — не помню. Помню себя в это время подростком — ещё не девушкой, — а Тургенева помню стариком. Большое лицо его было окаймлено густыми белыми кудрями, глаза его глядели добро и ласково. Но в выражении их чувствовалось утомление, и он казался старше своих лет. Когда ничего его не воодушевляло, огромная фигура его горбилась, глаза потухали и смотрели безучастно. Этот контраст между его весёлым характером, живыми манерами, блестящим разговором и внутренней грустью, которая иногда проскальзывала в его речах и часто сквозила во взгляде и выражении глаз, был самой характерной его чертой.
То, что он ещё в 1858 году писал в конце одного письма к моему отцу, доказывает, что эта грусть была не внешняя, а глубоко жила в его душе.
«…Эх, любезный Толстой, — пишет он, — если б Вы знали, как мне тяжело и грустно! Берите пример с меня: не дайте проскользнуть жизни между пальцев — и сохрани Вас бог испытать следующего рода ощущение: жизнь прошла — и в то же самое время Вы чувствуете, что она не начиналась, — и впереди у Вас — неопределённость молодости со всей бесплодной пустотой старости. Как Вам поступить, чтобы не попасть в такую беду — не знаю; да, может быть, Вам вовсе и не суждено попасть в эту беду! Примите, по крайней мере, моё искреннее желание правильного счастья и правильной жизни. Это Вам желает человек глубоко — и заслуженно несчастный…»[1]
Встреча Тургенева с моим отцом была сердечная и радостная. Насколько мне помнится и насколько я тогда была в состоянии наблюдать, между отцом и Тургеневым возобновились самые дружеские и даже нежные отношения, но ни о чём серьёзном они не говорили, как будто стараясь касаться только тех предметов, на которых не могло произойти между ними разногласий.
Помню, что Тургенев много спорил с гостившим у нас тогда князем Л. Д. Урусовым, но отец мало вмешивался в эти споры. Напротив, помнится мне, что отец относился с добродушной иронией к попыткам Урусова «обратить» Тургенева в свою веру.
Урусов был очень близкий друг отца, с первых же дней знакомства сделавшийся горячим сторонником его взглядов. То, что отец в то время писал и говорил, всегда находило отзвук в душе Урусова, точно отец говорил и писал то, что совпадало с его собственными убеждениями и взглядами. Это было точно новое откровение для него. И он не только сам наслаждался своим обращением, но ему хотелось поделиться своим счастьем со всяким, кого он видел.
Встретивши у нас Тургенева, Урусов не мог успокоиться, не попытавшись обратить его. А Тургеневу спорить совсем не хотелось. Он старался уклоняться от задиравшего его Урусова, и я слышала, как раз он с добродушным смехом жаловался на него отцу.
— Душа моя, — говорил он, — этот ваш Трубецкой (вместо Урусов) меня совсем с ума сведёт.
Видимо, Тургеневу хотелось у нас отдыхать, и ему веселее было гулять с нами, играть в шахматы с моим братом, слушать пение моей тётки и разговаривать о том, о чём вздумается, чем спорить о философских вопросах.
Я помню, что было много разговоров о литературе.
Тургенев, чтобы проверить чьё-нибудь художественное чутьё, всегда задавал вопрос:
— Какой стих в пушкинской «Туче» не хорош?
Помню, что отец тотчас же указал на стих: «и молния грозно тебя обвивала».
— Конечно! — сказал Тургенев. — И как это Пушкин мог написать такой стих? Молния не «обвивает». Это не даёт картины…
Помню, как после этого отец задал тот же вопрос Фету. Фет входил в комнату. Отец, не здороваясь с ним, сказал:
— Ну-ка, Афанасий Афанасьевич, какой стих в пушкинской «Туче» не хорош?
Фет, не задумавшись, тотчас же спокойно ответил:
— Конечно, «и молния грозно тебя обвивала»…
Тургенев много говорил о Мопассане, восхищался его произведениями и рассказывал о его жизни. Он первый указал на него моему отцу, когда Мопассан ещё был начинающим, молодым писателем.
Он дал отцу роман Мопассана «La maison Tellier»[2] и посоветовал ему прочесть его. Но на отца эта книга тогда не произвела впечатления. Произошло ли это от того, что тогда он был далёк от всяких художественных интересов, или же от того, что его оттолкнуло слишком грязное содержание романа, — но знаю, что чтение этой книги прошло для него незаметно. Несколько лет спустя он прочёл «Une Vie»[3] того же автора, и впечатление было совсем иное. Он пришёл в такой восторг от этой книги, что тотчас же захотел перевести её на русский язык, и я под его руководством проредактировала этот перевод для издания «Посредника».
Помню разговоры о Гаршине. Он тогда только что появился на литературном горизонте, и Тургенев посоветовал отцу прочесть его рассказы. Как и о мопассановских романах, так и о гаршинских рассказах Тургенев своего мнения не высказал, не желая вперёд влиять на мнение отца.
Гаршина отец сразу оценил и после этого всегда прочитывал всё, что Гаршин печатал[4].
Помню, как удивительно образно и забавно Тургенев рассказывал. Как-то рассказал он нам о том, как одна известная русская дама заинтересовала его на маскараде. Очарованный умом, грацией, красивой фигурой этой дамы, Тургенев размечтался о том, чтобы увидеть ее лицо. Конечно, он представлял себе его таким же привлекательным, как и всё остальное. Долго он молил её о том, чтобы она сняла маску, и долго она не соглашалась. Наконец она уступила и подняла маску.
— Представьте себе мой ужас! — воскликнул Тургенев, — когда, вместо того поэтического образа, который я составил себе, я увидел чухонского мужика в юбке[5].
А вот другой рассказ Тургенева.
Едет он куда-то на ямщике, и по дороге встречается ему мужик в телеге: голова у него свешена с грядки телеги, руки беспомощно болтаются, лицо всё избито в кровь. Он диким, хриплым голосом кричит какие-то ругательства… Ямщик взглядывает на мужика и, повернувшись с козел к Тургеневу, замечает: «Руцка́я работа, Иван Сергеевич!»
Помню Тургенева в один из его приездов ранней весной на тяге с отцом и матерью.
Сумерки. Отец стоит с ружьём (он тогда ещё охотился) на поляне, среди мелкого, ещё не распустившегося осинника. Недалеко — моя мать с Иваном Сергеевичем. Мы, дети, неподалёку устраиваем костёр из сухих сучьев. Все говорят шёпотом, чтоб не отпугивать тянущих вальдшнепов.
Тяга удачная. Поминутно слышен особенный лёгкий, прозрачный свист вальдшнепов и потом характерное хорканье. В эти минуты все настораживаются и замирают… Бац! — раздаётся выстрел… Лягавая собака суетится и бежит искать упавшую птицу… Потом опять все становятся по местам.
Тургеневу надоедает стоять молча, и он тихо переговаривается с моей матерью. В их разговоре встречается слово «любовь», от которого моё полудетское сердце волнуется и бьётся сильнее[6].
Что говорит этот красивый старик о любви? Какую роль играла она в его жизни? Смутно зная что-то о великой певице, к которой так давно и так верно привязан Тургенев, — я представляю себе, как необыкновенно поэтична и возвышенна должна быть любовь между ними и как должна быть блестяща и содержательна их жизнь в Париже, этой столице из столиц.
Вечереет. Делается сыро и темно. Вальдшнепы перестают тянуть, и мы идём домой.
Приезд Тургенева в Ясную Поляну летом 1881 года свежее в моей памяти, и я помню несколько картин из этого его посещения.
Утро. Я прихожу под липы перед домом пить кофе и застаю следующее: на длинной доске, положенной серёдкой на большую чурку, прыгают с одной стороны мой отец, а с другой — Тургенев. При каждом прыжке доска перевешивается и подбрасывает кверху стоящего на противоположном конце. То взлетает отец, то Тургенев.
Взлетевший попадает опять ногами на доску, чем её перевешивает. Тогда взлетает стоявший на противоположной стороне и т. д.
Тургенев носил, из-за своей подагры, огромные башмаки с очень широкими носками. При каждом прыжке эти поставленные рядом две огромные ноги ударяются о доску, и встряхиваются прекрасные белые кудри. До сих пор ясно вижу перед глазами эти две характерные фигуры, увлечённые детской забавой.
Другая картина: Тургенев спорит с Урусовым. Они сидят в столовой перед чайным столом. Урусов приходит в такой азарт, что-то доказывая, что соскальзывает со стула, на котором качается, и продолжает, сидя на полу и делая из-под стола жесты, кричать что-то Тургеневу. Но Иван Сергеевич не выдерживает и громко покатывается со смеха, что и прекращает спор, к большому удовольствию Тургенева.
В это лето в Ясной Поляне царил дух оживления, пения, танцев, романов, — вообще очень ранней молодости. Во флигеле жила моя тётка по матери, Т. А. Кузминская, с своей семьёй, и, кроме неё, гостило в доме ещё много молодёжи. Мы были все подростками, и все были друг в друга влюблены. Чуть не каждый вечер мы танцевали, и моя тётка пела. У неё был прекрасный голос. Мой старший брат садился за фортепиано ей аккомпанировать, а все остальные рассаживались по открытым окнам залы и слушали. Помню, как в эти летние вечера душа разрывалась от волнения, от каких-то неясных мечтаний и порывов, от какой-то сладкой грусти, навеянной прекрасным голосом моей тётки и страстными словами петых ею романсов.
Как-то раз вечером устроились у нас танцы, и Тургенев пошёл с моей матерью танцевать кадриль. Я помню, как в одной из фигур он вдруг заложил большие пальцы за проймы жилета и проделал несколько очень смешных фигур канкана. Все пришли в восторг, — а я, составлявшая с своим кавалером vis-à-vis Ивану Сергеевичу, просто не помнила себя от веселья.
Пение моей тётки он всегда слушал с восторгом.
— Какое мне несчастие! — раз сказал он. — Я больше всякой другой музыки люблю пение, а у меня самого вместо голоса в горле сидит золотушный поросёнок.
Помню, как раз вечером, возбуждённые после пения и танцев, мы все, то есть вся молодая компания, сидели кучкой и тихо о чём-то переговаривались. Тургенев увидал нас, подошёл и подсел к нам.
— Ну, вот что, — сказал он, — давайте каждый рассказывать о самой счастливой минуте нашей жизни.
Мы решили, что начнёт Иван Сергеевич. Он согласился и рассказал нам историю одной своей любви. В начале этой любви он был несчастлив, мучился ревностью и сомнениями, но вот раз, взглянув в лицо любимой женщины, он встретил её взгляд. В нём было столько любви, что Тургенев почувствовал конец своим мученьям, и всю жизнь, вспоминая этот взгляд, считал эту минуту самой счастливой в своей жизни.
После этого рассказа все те из нас, которые были или считали себя влюблёнными, дарили или ловили эти взгляды любви, воображая, что переживают самую счастливую минуту своей жизни.
Уехавши из Ясной Поляны, Тургенев написал отцу, и между ними опять завязалась переписка. Почти в каждом письме Тургенев прямо или намёками просит отца заняться литературной работой.
В письме от 14 мая 1882 года он пишет отцу:
«Милый Толстой, не могу сказать, как меня тронуло Ваше письмо. Обнимаю Вас за каждое в нём слово. Болезнь моя angine pectorale goutteuse, которой я почти готов быть благодарен за доставленные мне ею выражения сочувствия, вовсе не опасная, хоть и довольно мучительная; главная беда в том, что, плохо поддаваясь лекарствам, она может долго продолжаться, лишив меня способности движения. Она на неопределённое время отдаляет мою поездку в Спасское. А как я готовился к этой поездке! Но всякая надежда ещё не потеряна. Что же касается до моей жизни, так я, вероятно, долго ещё проживу, хотя моя песенка уже спета; вот Вам надо ещё долго жить, — и не только для того, что жизнь всё-таки дело хорошее, а для того, чтобы окончить то дело, к которому Вы призваны, и на которое, кроме Вас, у нас мастера нет. Вспоминаю Ваши прошлогодние полуобещания — и не хочу думать, чтобы Вы их не исполнили. Не могу много писать, но Вы меня понимаете…»
В сентябре того же года он пишет:
«…Я слышал, что статья Ваша, которая должна была явиться в «Русской мысли», сожжена по распоряжению цензуры, но, быть может, у Вас уцелел оттиск; то не будете ли Вы так любезны, не пришлёте ли мне его сюда (лучше в Париж, 50, rue de Douai) по почте? Я, по прочтении, аккуратно Вам его возвращу. Очень бы мне хотелось прочесть эту статью.
Пишу Вам в Ясную Поляну, так как полагаю, что Вы раньше зимы не вернётесь в Москву. Не спрашиваю Вас, не принялись ли Вы за литературную работу, — так как я знаю, что Вам этот вопрос не совсем приятен, но весьма бы желал иметь весточку об Вас, о Вашем здоровье, так же, как и о всех Ваших, которым прошу от меня поклониться».
Отец с одной знакомой дамой послал Тургеневу в Париж свою «Исповедь», прося Тургенева прочесть эту книгу, не сердясь на него, а стараясь стать на его точку зрения и понять её.
Тургенев ответил следующее:
«А что я прочту Вашу статью именно так, как Вы желаете, об этом и речи быть не может. Я знаю, что её писал человек очень умный, очень талантливый и очень искренний; я могу с ним не соглашаться, но прежде всего я постараюсь понять его, стать вполне на его место… Это будет для меня и поучительней и интересней, чем примеривать его на свой аршин или отыскивать, в чём состоят его разногласия со мной. Сердиться же — совсем немыслимо; сердятся только молодые люди, которые воображают, что только и света, что в их окошке… а мне на днях минет 64 года. Долгая жизнь научает — не сомневаться во всём (потому что сомневаться во всём, значит: в себя верить), а сомневаться в самом себе, — то есть верить в другое — и даже нуждаться в нём. Вот в каком духе я буду читать Вас».
«…Опять принялся за работу. Как бы я обрадовался, если б узнал, что и Вы принялись за неё! Конечно, Вы правы; прежде всего нужно жить как следует; но ведь одно не мешает другому…»
Но Тургенев, видимо, не понял «Исповеди» и не согласился со взглядами моего отца. Ему он написал:
«Я начал было большое письмо к Вам в ответ Вашей «Исповеди», но не кончил и не кончу, именно потому, чтобы не впасть в спорный тон…»
А одновременно с этим письмом он писал Григоровичу следующее своё мнение об «Исповеди»:
«Получил на днях через одну очень милую московскую даму ту «Исповедь» Л. Толстого, которую цензура запретила. Прочёл её с великим интересом: вещь замечательная по искренности, правдивости и силе убеждения. Но построена она вся на неверных посылках — и в конце концов приводит к самому мрачному отрицанию всякой живой человеческой жизни… Это тоже своего рода нигилизм… И всё-таки Толстой едва ли не самый замечательный человек современной России!..»
Как часто я себя спрашивала, так же, как, я думаю, и многие другие, о том: какая могла быть причина частых ссор отца с Тургеневым?
О литературном соревновании, мне кажется, не могло быть и речи. Тургенев с первых шагов моего отца на литературном поприще признал за ним огромный талант и никогда не думал соперничать с ним. С тех пор как он ещё в 1854 году писал Колбасину: «Дай только бог Толстому пожить, а он, я твёрдо надеюсь, ещё удивит нас всех», — он не переставал следить за литературной деятельностью отца и всегда с восхищением отзывался о ней.
«Когда это молодое вино перебродит, — пишет он в 1856 году Дружинину, — выйдет напиток, достойный богов».
В 1857 году он пишет Полонскому:
«Этот человек пойдёт далеко и оставит за собой глубокий след».
А между тем эти два человека никогда друг с другом не ладили…
Читая письма Тургенева к отцу, видишь, что с самого начала их знакомства происходили между ними недоразумения, которые они всегда старались сгладить и забыть, но которые через некоторое время — иногда в другой форме — опять поднимались, и опять приходилось объясняться и мириться.
В 1856 году Тургенев пишет отцу:
«Ваше письмо довольно поздно дошло до меня, милый Лев Николаевич… Начну с того, что я весьма благодарен Вам за то, что Вы его написали, а также и за то, что Вы отправили его ко мне; я никогда не перестану любить Вас и дорожить Вашей дружбой, хотя, — вероятно, по моей вине, — каждый из нас, в присутствии другого, будет ещё долго чувствовать небольшую неловкость… Отчего происходит эта неловкость, о которой я упомянул сейчас, — я думаю, Вы понимаете сами. Вы единственный человек, с которым у меня произошли недоразумения; это случилось именно оттого, что я не хотел ограничиться с Вами одними простыми дружелюбными отношениями, — я хотел пойти далее и глубже; но я сделал это неосторожно, зацепил, потревожил Вас и, заметив свою ошибку, отступил, может быть, слишком поспешно; вот отчего и образовался этот «овраг» между нами. Но эта неловкость — одно физическое впечатление — больше ничего; и если при встрече с Вами у меня опять будут мальчики бегать в глазах, то, право же, это произойдёт не оттого, что я дурной человек. Уверяю Вас, что другого объяснения придумывать нечего. Разве прибавить к этому, что я гораздо старше Вас, шёл другой дорогой…
Кроме собственных так называемых литературных интересов, — я в этом убедился, — у нас мало точек соприкосновения; вся Ваша жизнь стремится в будущее — моя вся построена на прошедшем… Идти мне за Вами невозможно; Вам за мною — также нельзя. Вы слишком от меня отдалены — да и кроме того, Вы слишком сами крепки на своих ногах, чтобы сделаться чьим-нибудь последователем. Я могу уверить Вас, что никогда не думал, что Вы злы, никогда не подозревал в Вас литературной зависти. Я в Вас (извините за выражение) предполагал много бестолкового, но никогда ничего дурного; а Вы сами слишком проницательны, чтобы не знать, что если кому-нибудь из нас двух приходится завидовать другому — то уже наверное не мне…»
В следующем году он пишет отцу письмо, которое, как мне кажется, служит ключом к пониманию отношений Тургенева к отцу:
«…Вы пишете, что очень довольны, что не послушались моего совета — не сделались только литератором. Не спорю, может быть, Вы и правы, только я, грешный человек, как ни ломаю себе голову, никак не могу придумать, что же Вы такое, если не литератор: офицер? помещик? философ? основатель нового религиозного учения? чиновник? делец? Пожалуйста, выведите меня из затруднения и скажите, какое из этих предположений справедливо. Я шучу, — а в самом деле мне бы ужасно хотелось, чтобы Вы поплыли наконец на полных парусах…»
Мне кажется, что Тургенев как художник видел в моём отце только его огромный литературный талант и не хотел признавать за ним никакого права быть чем-либо другим, кроме как художником-литератором. Всякая другая деятельность отца точно обижала Тургенева, — и он сердился на отца за то, что отец не слушался его советов и не отдавался исключительно одной литературной деятельности. Он был много старше отца, не побоялся считать себя по таланту ниже его и только одного от него требовал: чтобы отец положил все силы своей жизни на художественную деятельность.
А отец знать не хотел его великодушия и смирения, не слушался его, а шёл той дорогой, на которую указывали ему его духовные потребности. Вкусы же и характер самого Тургенева были совершенной противоположностью характеру отца. Насколько борьба вообще воодушевляла отца и придавала ему сил, — настолько она была не свойственна Тургеневу.
Я думаю, что то, что Тургенев так охотно уезжал из России и жил за границей, — имело своим основанием именно этот страх перед борьбой. События, которые в его время происходили в России, не нравились ему; он говорил, что у него есть враг в России — крепостное право, но на борьбу у него не было охоты, и он, я думаю — бессознательно, предпочёл удалиться от всего того, что его мучило, чем вступать в борьбу. Издали он следил за тем, что происходило в России, и собирался принимать участие в её жизни, но многие планы его так и оставались планами.
«…Я решился посвятить весь будущий год на окончательную разделку с крестьянами, — пишет Иван Сергеевич отцу в ноябре 1857 года, — хоть всё им отдам, — а перестану быть «барином». На это я совершенно твёрдо решился, — и из деревни не выеду, пока всего не кончу…»
На следующий год от 17 (29) января он пишет отцу из Рима:
«Давно ожидаемое сбывается, — и я счастлив, что дожил до этого времени… Не буду говорить Вам о том вопросе, который Вам, вероятно, уже уши прожужжал, но уверяю Вас, он занимает нас здесь чуть ли не больше, чем всех вас, находящихся на месте; каждое известие принимается с жадностью; толкам и спорам нет конца. Я также написал мемориал, послал его (это между нами; дело идёт об основании журнала, исключительно посвящённого разработке крестьянского вопроса); словом, все мы завертелись как белка в колесе… Я послал письмо к нашему предводителю…»
Насколько я знаю, из этих затей Тургенева ничего не вышло. Искусство всецело поглощало его жизнь, и всё остальное имело для него лишь побочный интерес.
Несмотря на то что свойственное отцу этическое стремление было, я думаю, довольно чуждо Тургеневу, он тем не менее очень дорожил отношениями с отцом и всегда старался их поддерживать.
«Не надобно давать переписке замолкнуть, — писал он в 1856 году. — Скажите, что Вы делаете? Ударились в истребление медведей, как некогда в хозяйство, в лесоводство и т. д.?»
В марте 1861 года он пишет:
«Скажу Вам без обиняков, любезный Толстой, что Ваше письмо меня очень обрадовало. В нём выразилось окончание тех если не неприязненных, то, по крайней мере, холодных отношений, которые существовали между нами. Прошедшим недоразумениям конец».
Но как только между ними устанавливаются дружеские отношения, так Тургенев возвращается к своим увещеваниям. В следующем же, за вышеприведённым, письме он пишет отцу:
«…Меня порадовало известие, что Вы возвращаетесь к искусству: каждый человек так создан, что ему одно дело приходится делать; специальность есть признак всякого живого организма; а Ваша специальность всё-таки искусство, — это, разумеется, не исключает возможности заниматься и педагогией, особенно в том первобытном виде, какой и возможен и нужен у нас на Руси».
И, наконец, почти накануне своей смерти он карандашом, слабой рукой, пишет отцу своё последнее письмо, под которым он даже не имеет сил подписаться, а вместо подписи пишет, не оканчивая букв: «Устал»… В нём он «на смертном одре» пишет отцу, чтобы сказать, как он был рад быть его современником, и чтобы выразить ему свою последнюю искреннюю просьбу. «Друг мой, вернитесь к литературной деятельности, — просит он и дальше опять повторяет: — Друг мой, великий писатель русской земли, внемлите моей просьбе…»
Отец, насколько я знаю, не ответил на это письмо, а через два месяца уже Тургенева не стало…
Рим, 20 января 1908 г.
Примечания
- ↑ Вообще, перебирая подлинные письма Тургенева к отцу, я увидала, что очень многие его письма — и, на мой взгляд, самые интересные — не были напечатаны Литературным обществом в собрании писем Тургенева. Я спросила отца — почему это случилось? Не от того ли, что те письма, которые не были напечатаны, имели характер более интимный, чем те, которые он отдал в печать? Но он ответил, что, насколько он помнит, это вышло случайно и что он дал напечатать те письма, которые нашлись у него под рукой, когда у него их попросили.
- ↑ «Дом Телье» (фр.).
- ↑ «Жизнь» (фр.).
- ↑ Отцу пришлось впоследствии познакомиться с Гаршиным, но их знакомство длилось недолго. Вскоре Гаршин заболел психически. В последний раз, как Гаршин был в Ясной Поляне, он приехал из Тулы верхом на лошади, отнятой у извозчика. Отца с матерью не было дома; наши преподаватели и преподавательницы и прислуга были приведены в недоумение появлением этого странного молодого человека. Никто его не пригласил в дом, и я помню, с каким страхом и смущением я смотрела на эту красивую безумную фигуру без шапки, на неосёдланной лошади, когда он ехал обратно по берёзовой аллее и сильно размахивал руками, что-то декламируя.
- ↑ Вероятно, дама почувствовала свою ошибку, так как впоследствии на маскарадах, которые она очень любила посещать, она не поднимала маски. Алексей Толстой, которого она тоже впервые встретила и пленила на маскараде, где «тайна» её покрывала черты, — также был от неё в восхищении и посвятил ей стихотворение «Средь шумного бала».
- ↑ Тургенев говорил моей матери о том, почему он больше не может писать романов. Он говорил, что только тогда можно описывать любовь, когда самого трясёт лихорадка любви. А так как его эта лихорадка уже более не трясёт, то он писать о ней не может.