Порт в траве
Над Таганрогом темнеет ночь, дует «сгонный» ветер и на широких молах шелестят степные травы.
Степь придвинулась вплотную к порту и к морю, занесла белой пылью Рыбацкую слободку. На молах стоит по колено колючий бурьян. Чугунные причалы рыжеют от едкой ржавчины, и только маяк говорит, что порт ещё жив, что кто-то зажигает огни для редких пароходов, приходящих ночью, тускло освещённых и пустых.
В смоляной тьме белеет корабельная контора, шумят акации, и человек в белом – единственный человек, которого я встретил в этот час в порту, – стоит у флагштока и что-то кричит в ночь, в морской плеск, в звёздную темноту. Он поёт. Слов я не могу разобрать.
Утро встаёт в зелёном рассоле моря, в степной тишине и теплоте. Прошёл короткий ливень, и на улицах запахло меттиолой, горькой сладостью каких-то не наших цветов.
Вспомнились рассказы старых таганрожцев, переживших Чехова, о том, как весь Таганрог был засыпан тучным зерном и деньгами, заселён греческими и итальянскими «негоциантами». Они слушали по вечерам итальянскую оперу, а днём перебирали янтарные чётки в сухих амбарах, откуда меднолицые таганрогские «дрогали» вывозили тугие мешки на шаланды.
На улицах пахло кофе, корицей, заморскими запахами. На мутном рейде за Беглицким маяком иностранные пароходы сосали в свои удушливые трюмы золотое зерно. Весь порт звенел от окованных пудовых колёс, дымил чёрными трубами, спугивал стаи голубей.
Потом прогремели новые порты – Одесса, Мариуполь, Новороссийск. Хлеб, что везли к Таганрогу на синеглазых, сивых волах, пошёл в сторону. Золотая река уже лилась в корабельные трюмы мимо Таганрога. И порт умер.
Теперь он напоминает музей, памятник былого, и невольно кажется, что ведает им не начальник торгового порта, а комиссия по охране памятников искусства и старины.
Закрылись ярко-жёлтые, голубые, зелёные и красные кофейни с важными седыми хозяевами за прилавком. Порт захватила степь, и только в рыбачьей гавани в полдень оживлённо: уходят на лов рыбаки. Чёрные с оранжевой полосой смоляные паруса вздуваются медленно и торжественно, кренятся байды, и за молом их встречает вечный плеск азовской волны.
Шуршит на молах густая трава, дрожат под ветром полевые цветы – не то одуванчики, не то болиголов, – их орошают морские брызги, и порт и окрестные берега веют музейной и тонкой тишиной.
Степная станица
Мариуполь – это для непосвящённых, для «иногородних». Туземцы же, весёлые и голосистые, упрямо называют этот город – степной базар «Маруполем».
От Мариуполя до Керчи слово «гражданин» теряет право на существование. Граждан нет, а есть «дяди» и «тёти». Все мужчины неизменно «дяди», а женщины «тёти», за исключением мальчишек, которые просто «пацаны».
«Феодосия» останавливается на зелёном рейде у устья Калмиуса, и «раздолбанный», по определению собственной команды, катер «Таганрог» волочит к ней баржу, гружённую сеном.
Но бойтесь, вступив на палубу «Таганрога», упомянуть слово «катер». Нет большей обиды для капитана – добродушнейшего из капитанов на Чёрном и Азовском морях. «Это вам не катер, а пароход!» – вот лозунг капитана и команды.
На рейде начинается семейная посадка пассажиров.
– Тётя, – кричит капитан смешливой девушке. – Тётя, какого дьявола вы прётесь наоборот! Имейте совесть! Дайте ж мне спустить пассажиров!
– Мадам, – говорит он изысканно любезно старухе в стеклярусовой шляпе, – киньте ваше барахло на палубу, а то вы с ним вместе скупаетесь в воде. И идите осторожно, потому вас зашибут и будете плакать.
А толстому «дяде» он говорит укоризненно:
– Перекиньтесь на правый борт, потому вы потопите мне пароход. У вас своих глаз нету, да? Имейте же, наконец, совесть! Чистое наказание с этими пассажирами!
Смеётся команда, смеются пассажиры, смеётся сам капитан и смеётся море, качая в жидком малахите солнечное утро и тёплый, шумливый рейд.
Мариуполь – звонкий, пёстрый, как платок молодухи, базар, красный от помидоров, синий от баклажанов, росистый и свежий от капусты и арбузов, пахнущий топлёным молоком, вишнями и сдобными ватрушками.
В палисадниках желтеют бархатцы, и слепцы на «сопилках» поют забытые легенды о Саур-могиле.
Мариуполь – большая станица в степи у Азовского моря. Ветры, пески, вкрадчивые голоса украинок, а вдалеке – обширный порт, жирный от антрацита.
В порту, рядом с мазанками, подсолнухами и цветущими мальвами, полощутся итальянские и греческие флаги, ходят в безукоризненно выутюженных брюках поджарые матросы – ливерпульцы, марсельцы и бретонцы, улыбаются, глядя на рыбачек, на просторную степь, на красные флаги над белёными портовыми домами.
В дощатой таверне, где сквозь щели синеет небо и дует по скатертям свежий ветер, матросы с «Краснодара» в таких же выутюженных, как и у иностранцев, брюках пьют чай и шумно спорят о венецианской жизни. Они только что были в Венеции, стояли на Лидо-порт и видели собор св. Марка и Большой канал. Венецианскую жизнь они разбирают по косточкам, анализируют, как опытные хирурги, и приходят к выводу, что город прекрасный, что жизнь на наши деньги необычайно дешёвая, а на итальянские «как раз хватит, чтобы не спеша умереть», что рабочие в Италии получают за свою каторжную работу «рукава от жилетки» и, «как дураки», чего-то ждут со стороны – будто бы им с неба революция свалится прямо в рот. Мимоходом вспоминают родственников капитана-фашиста с итальянского парохода, стоящего в порту, и говорят осоловевшему корабельному провизионеру, что сидит за бутылкой вина:
– Ты, Ваня, больше не пей, потому вдарит в голову и будет неловко. Хотя оно и дома, но, однако, не годится.
Ветер треплет чистые скатерти. В порту хрустит антрацит, хохочут рыбачки и сверкает море, качаясь у берегов.
Море в цвету
За Мариуполем море засветилось яркой, режущей глаз луговой зеленью. Казалось, что пароход медленно покачивается в огромной весенней степи. Море цвело. Вода переливалась под винтом, как жидкий хризолит, и пенилась густой, долго тающей пеной.
Азовское море цветёт в начале августа, как цветут реки и пруды. Микроскопическая ряска плавает по его поверхности обширными островами, иногда в несколько миль длиною. Пароходы режут по ней пенные дороги, а береговые жители перестают купаться, – вода в море во время «цвету» будто бы ядовитая.
Древние римляне, увидав это цветущее море, дали ему название Меотийского болота.
Цветение моря кончилось только под Бердянском – пустынным и притихшим городком, высушенным степной жарой.
Бердянск зноен, как весь азовский юг, всё это поморье, горькое от полыни, богатое дынями и кавунами, ветрами и тишиной. Бердянск пустынен, удивительно чист и покоен.
На главной улице спят, растянувшись на асфальте, рыжие кошки и спит парикмахер-грек около своего пустого и чистого «койпейона».
Золотой сумрак солнца сеется сквозь низкую и пышную зелень акациевых бульваров. Иссыхают от зноя лица. Степи переходят прямо в море. Ковыль шумит у ветхих портовых кранов, и бледная синева воды сулит безветрие и густую, но уже осеннюю теплоту ночей.
Ночью, когда мы шли в Керчь, сорвался шторм. Я проснулся от дикого танца бутылок, катавшихся по кают-компании, от скрипа переборок, грохота волн и свиста ветра в снастях. Ванты пели. «Феодосия» набирала бортами воду. На палубе разбило бочонок с маслом, и матросы, жёлтые от масла и красные от яростного ветра, крепили палубный груз.
Была ночь. Азовское море – древнее Меотийское болото – грохотало, вскидывая крутые валы.
Матросы с «Краснодара», ехавшие со мной, не добром поминали Бискайский залив, где их «поймала и чуть не задавила крепкая французская погода». Они сообща успокаивали растрёпанную девицу, которая безуспешно молила «сказать капитану, чтобы он повернул к берегу», и каждую минуту спрашивала – перевернётся пароход или нет, на что заспанный кок Ваня неизменно отвечал:
– Как сказать? Бывает, такая погода и побольше пароходы валит.
Сухощавый боцман проклинал морскую профессию, но, убегая на свисток капитана, всё же успел сказать:
– Тяжело, конечно, но опять же и на берегу нет мочи сидеть. Тянет тебя и тянет на море, как пьяницу до самогона. Привычка сказуется у человека.
Только к рассвету, когда открылся керченский маяк и берега Крыма, поросшие редкой сгоревшей травой, мы вошли в зелёный и мутный пролив и шторм утих.
1924
Примечания
Впервые в газете «Моряк», 1924, 10 августа.