268-podvodn-vetry

Материал из Enlitera
(перенаправлено с «Подводные ветры»)
Перейти к навигации Перейти к поиску
Подводные ветры
Автор: Константин Паустовский (1892—1968)

Опубл.: 1932 · Источник: Константин Паустовский, Собрание сочинений в девяти томах. Том 7. — М.: Художественная литература, 1983. Качество: 100%


1

Старик с лицом сухим и пыльным – такие лица у всех обитателей Астрахани – предсказал к вечеру «подводный ветер». Старик служил сторожем на пристани и по скучной своей обязанности постоянно сидел у ворот, изучая невесёлое астраханское небо.

Предсказанье сбылось. Днём небо затянулось дымом. Кислый угар наполнил выщербленные улицы. На глазах прохожих происходило превращение солнца из белого пятна в багровый пятак.

Знакомый астраханский журналист объяснил мне значение загадочного термина «подводный ветер».

Подводным он называется от слова подвод, подвох, обман. Этот ветер накачивает между облаками и землёй горячий мутный воздух, и в этом воздухе всего легче рождаются миражи.

Вечером подводный ветер задул с монотонной и раздражающей силой. К ночи Астрахань преобразилась. Ртутный дым опустился на крыши.

Как сон маньяка, как пыльный пейзаж, написанный выцветшими красками, затлел рядами тусклых фонарей Варвациев канал. На его горбатых мостах всю ночь скрипели архаические блоки; старики цедили серую воду сетями, похожими на исполинские зонтики, и с злобой плевали в неизменно пустые сети.

Сон был труден и беспокоен. Снились миражи – мелкие красные моря и белая луна над ними на головокружительной высоте. От луны исходил жестокий жар. Духота качалась в комнате слоями, спускаясь с низкого потолка.

Лариса Рейснер писала, что нужно было особое мужество, чтобы во времена гражданской войны защищать Астрахань. «Много ли найдётся людей, способных нести вся тяготы войны в безлюдных, сыпучих, проклятых астраханских пустошах?»

В дни мучительных подводных ветров, подымавших неисчерпаемую пыль с городских пустырей, я узнал нескольких людей, мужественно бьющихся над созданием Новой Астрахани.

Мне посчастливилось, и один из них – назовём его Бобровым – был моим проводником, или, вернее, я всюду его сопровождал, впутываясь в астраханские дела.

Этот человек с потным от радости лицом первый сообщил мне, что в море, около Жемчужного маяка, аэропланы заметили громадные косяки сельди, идущие к устью Волги. Я помню величайшую его радость, а потом величайшее озлобление, когда обманула нас нефть.

Виноваты были в этом профессор Православлев и инженер Нешель, умерший лет восемь – десять назад.

Нешель обнаружил в городе, когда рыл артезианский колодец, нефтяной газ. Нам удалось найти жёлтые от старости доклады Нешеля, где, между прочим, рассказывалось, что к буровой был приставлен сторож, готовивший себе обед на нефтяном газе.

Тут, кстати, в редакцию астраханской газеты пришли рабочие с завода Карла Маркса и рассказали, что на заводском дворе из трещины в земле бьёт газ. Геологи сделали анализ и нашли этот газ прекрасным.

Газа было немного.

Оснований для надежд оказалось достаточно. В это время профессор Православлев нашёл на глинистых берегах Волги пятна жирной нефти. Надежды перешли в уверенность. Возник мираж Новой Астрахани – не только селёдочной и икряной, но и нефтеносной, залитой чёрным золотом, – Астрахани, стремительно идущей к расцвету, как стремительно развернулись Маракаибские нефтяные промыслы в Венецуеле.

Подводный ветер дул всю ночь. На следующее слепое утро Бобров встретил меня около кремля и прокричал:

– У электростанции бьёт из-под мостовой нефть! Идёмте!

Мы побежали мимо унылых домов, где у ворот чернели зловещие надписи: «Берегись лошадей». Над электростанцией в белесоватом зное столетиями иссыхал и каменел кремль. Стены его были избиты нулями. Тощая трава, задыхаясь от глины, росла у его подножий, где волжский люд играл в орла и решку. Из-под трамвайных рельсов сочилась нефть – коричневая, с золотым жирным блеском. Студенты-геологи бережно собирали её в бутылки. Толпа пророчила Астрахани неслыханные богатства. Трамвайное движение приостановилось. Бобров был светел, как победитель.

Вечером к нам пришёл начальник астраханской геологической партии и принёс чёрную весть: под мостовой лопнули старые нефтяные трубы, – о существовании их никто не подозревал. Геолог, как и все учёные, был недоверчив. Он «позволял себе» не верить Православлеву. Пятна нефти почтеннейший профессор видел на берегах Волги только вблизи крупных нефтехранилищ. Кроме того, нефтеналивные баржи часто дают течь, нефть плывёт по реке и оседает на берегах. Заложенная в Астрахани первая буровая ни нефти, ни газа пока не дала.

Бобров был смущён, но всё же спорил. Геолог должен был признать, что Астраханский район если не нефтяной, то во всяком случае газоносный.

Так в дни подводных ветров нарастал в жаре и тревоге этот нефтеносный мираж. Он продолжался три дня.

В виде компенсации за обманутые надежды мы поехали с Бобровым на новый утилизационный комбинат. Он стоял на берегу реки Балды, мутной от рыбьих внутренностей, и жаркой, как кипяток.

Комбинат встретил нас жестокой вонью; он перерабатывал рыбные отбросы, всякую гниль и чешую. Из всего этого он делал искусственный жемчуг, рыбную муку, тук, клей и технические масла. Кроме того, из свежей рыбы комбинат изготовлял консервы.

Жемчужная фабрика пахла яблоками и сладкими эссенциями. В баках промывалась солёная сухая чешуя. С неё смывались нежнейшие и тончайшие кристаллы блеска – гуанина. Его сгущали в центрифугах в серую краску и покрывали этой краской круглые стекляшки. Лучший блеск даёт чешуя чехони.

За год фабрика выпускает около шестисот километров бус, если их растянуть в одну линию.

Розоватые, опаловые и голубые тяжёлые гроздья жемчуга отправляют в испепелённые страны Востока. Крепкие нити переплетают экономику земного шара. Вещи действуют с силой стихийных явлений – ураганов и землетрясений. Вещи странствуют причудливее многих людей.

Циклон, зарождаясь в Балтийском море, доходит до Иерусалима, а розовый жемчуг из Балдинского комбината заставляет арабов из Занзибара – ловцов жемчуга в Персидском заливе – менее охотно нырять в его смертельные глубины.

Странствование вещей поразительно. Недавно в степном, заросшем чертополохом городке Ливнах хозяйка принесла мне гречневую кашу в горшочке, покрытом чугунной крышкой. На крышке была отлита надпись – Caustic Soda, названье английской фирмы, и место – «Остров Святой Елены». Чугунок с содой совершил загадочное плавание от гробницы Наполеона в Ливны. История этого плавания занимает меня не меньше путешествий Миклухо-Маклая.

На комбинате – третьем в мире и первом в СССР – нам насыпали в руки тончайшую и жирную рыбью муку и показывали клей, прозрачный, как пластинки льда. Гигантские цилиндрические печи лежали на боку вдоль цеха и мололи и сушили гнилую рыбу. Муку хотелось есть, – она пахла свежим ржаным хлебом.

Десятки рыбачьих моторных ботов с разноцветными и замысловатыми флагами (у каждого колхоза свой флаг) подвозили к пристани серые и жёлтые горы чешуи.

Бобров опять был светел, как поэт, окончивший прекрасную эпическую поэму. Он снял кепку, и неожиданный дождь – скупой и осторожный – пролился на его волосы, на серые гущи садов за Балдой, на плоты рыбных промыслов, где девушки в синих морских штанах таскали корзины с бронзовыми тупорылыми сазанами.

Бобров взял реванш за нефть.

2

Начальник автомобильной станции в Калмыцком базаре Овчинников, внушавший страх населению посёлка своими чудачествами, крикнул пассажирам на Элисту:

– Вас шестнадцать человек! Безобразие! Посажу только двенадцать. Станьте в очередь! Так. Вот этого беру, этого не возьму. Этого, пожалуй, беру.

Он толкал портфелем, свёрнутым в трубку, счастливых избранников.

Начался скандал. Обойдённые потребовали, чтобы Овчинников объяснил, чем он руководствуется при отборе пассажиров. Шофёры смеялись, накачивая в камеры горячий воздух. Овчинников от объяснений отказался. Он коршуном налетел на старого дорожного техника и крикнул в его инженерскую старорежимную бородку:

– По командировкам катаетесь, трюмо с собой из Саратова припёрли, а я вас вези! У меня машины для государственных надобностей, а не для барахольщиков.

Техник равнодушно сплюнул. Он был прав, – после яростного крика Овчинников внезапно размяк, взял всех шестнадцать пассажиров, мокрых от пота и испуга, и даже самолично погрузил их багаж на машину.

Амовский грузовик вырвался в степь из серой глины Калмыцкого базара. За грязной Волгой, будто сквозь жёлтое стекло детской панорамы, умчалась вкось далёкая Астрахань.

Овчинников был забыт. Началось торжественное разворачивание степей. Горизонты быстро отодвигались. Величие пространства возбуждало.

Горечь полыни ударяла в лицо из-под колёс грузовика. Длинные полосы озёр то белели рапой, покрытой дорожками птичьих следов, то проносились чистыми водами, где медленно таяли круги рыбьих всплесков. Озёра чередовались: сначала слева шли пресные, а справа солёные, потом озёра поменялись местами – и солёные перешли налево.

Широкий тракт был пустынен. Мы встретили только караван верблюдов, как бы распятых на крестах. Они тащили связанные крест-накрест телеграфные столбы. Столбы были приторочены к верблюжьим сизым бокам. Верблюды шли плавной походкой женщин, несущих полные вёдра с водой, и с неизъяснимой тревогой вглядывались вдаль, где степь уже зеленела житняком и серебрилась ковыльным прибоем.

Тридцать километров – и бесшумные моря трав залили всё пространство. С глухим рокотом грузовик уносился в изумительные океаны свежего воздуха, в росистые увалы. На закате он остановился у сторожевой будки, одиноко белевшей в степи и видной за десять километров. То была почтовая станция Давсны-Худук.

Мотор замолчал. Обрушилась лёгкой массой степная тишина, подчёркнутая бесшумными вспышками зарниц. На западе заходила сизая и розовая, головокружительно высокая гроза.

Это не была просто туча, – это был праздничный многоцветный материк, возникший на вечернем небе. Пряди дождя ниспадали из яркого облачения тучи. Нежный запах влаги долетал с горизонта.

Что сказать о попутчиках? Они были оглушены тишиной и говорили вполголоса. Они смотрели на грозу, на травы, слушали, как ударяли по пыльной дороге редкие капли дождя, и вздыхали. В Москве и Саратове, получив командировку в Калмыкию, они решили вычеркнуть из жизни те пять-шесть месяцев, на которые их посылали в степь. Теперь они исподволь улыбались: пять-шесть месяцев, оказывается, нельзя было считать пропащими, – степь встретила их целительная и величественная, как море. Стояла ранняя весна.

Напившись калмыцкого чая, пассажиры уснули на глиняном полу. Ночью меня окликнул землемер Головин. Он был самым незаметным попутчиком. Он один не задавал глупых вопросов шофёру.

Головин попросил у меня папиросу и начал рассказывать. На конкурсе одного из журналов в Москве он получил первую премию за случайно написанный рассказ. Пять лет он живёт в степи, мерит землю и читает хорошие книги. Больше ему ничего не нужно. Очевидно, наравне с полярной болезнью, которой страдают полярные исследователи, есть степная болезнь, и ею был болен Головин. Первый диагноз этой болезни дал Чехов в своей «Степи».

Ночной разговор, фонарь на столе, запах вымазанных мелом стен, крик медведок за окнами и храп соседей напоминали прадедовские времена карантинов и путешествий на перекладных.

– Вам надо посмотреть ночь в степи, – строго сказал Головин и поднялся.

Мы вышли. Тощая калмыцкая борзая обнюхала наши ботинки и из любопытства попробовала их на зуб.

Магический свет звёзд – до них, казалось, можно было дотронуться рукой – дымился над нами. Звёзды лежали в густых травах, и яркость их напоминала далёкие автомобильные огни. Тишина достигала мучительного предела.

На рассвете нас разбудил гром жаворонков. В чистейших далях узкой полосой белела дорога. Птицы пили росу, разбрызгивая её фонтанами.

Степной калмык подошёл к нам от далёкой, едва заметной кибитки, положил ладони на толстые шины грузовика – так кладут руки на голову детей – и засмеялся.

– Хорош верблюд! – сказал он, и жёлтое солнце просветило до самого дна его старинные тёмные зрачки. – Летом ходит, зимой ходит, не линяет!

Он сел на корточки перед машиной и застыл в молитвенном созерцании.

Над кибиткой курился кизячный дымок. Заспанные пассажиры полезли в машину, как на крепостные валы. Мотор взревел, и мы помчались к Элисте. До неё оставалось двести километров.

3

С утра пошли смерчи и миражи. Столбы пыли с тяжёлым шумом вертелись среди дороги, разбрасывая полынь и мёртвых от ужаса сусликов. Тусклая вода миражей сулила прохладу и купанье. Степные жители называют мираж по-своему. Говорят: «Степь показывает», или «Опять начало показывать».

В полдень перед нами предстал мёртвый посёлок Яшкуль, окружённый венцом пыльных смерчей. Дома́ его, слепленные из красной глины, походили на детские свистульки. Мы промчались по улице сквозь запах палёной шерсти и снова вырвались в степь. Старики с изъеденными трахомой веками сидели у глинобитных стен.

Сифилис и трахому калмыки получили в подарок от царских времён, а туберкулёз – от монгольских обычаев. Причина туберкулёза – женская одежда – камзол, стискивающая грудь туже корсета. От матери калмыки унаследовали узкую грудь, от отцов кривые ноги конника. Одним из первых декретов Советской власти было запрещение под страхом лишения свободы носить камзол.

Царская Россия ценила в калмыке его дикость и лихое наездничество. Калмыцкий полк в 1814 году первым вошёл в Париж на Вандомскую площадь. Чтобы облегчить посадку на лошади, мальчикам с первых же дней рождения втискивали между ног ведро или кошму, а пятки притягивали одну к другой. Уродование детей продолжалось веками.

Знаток Калмыкии Середа (в его кабинете в Элисте висят на стенах высохшие степные травы) говорил мне, что причина болезненности калмыков – в неправильном питании. Каждый калмык съедает в день около трёх кило мяса и запивает его солёным чаем. Ни хлеба, ни овощей калмыки не знают. Величайшим лакомством считаются сухие баранки.

«Мясное питание делает организм крайне неустойчивым против многих болезней», – утверждал Середа, и был, конечно, прав.

Революция в Калмыкии приобрела своеобразные формы. Население приучается есть хлеб и овощи, степь впервые в истории начали косить; учителя, выезжая в хотоны, везут в обязательном порядке не только буквари, но и жестяные рукомойники.

Середа, поглядывая за окно, где над спокойными балками дрались в небе орлы, раскрывал передо мной Калмыкию страница за страницей, как книгу. Книга эта слагалась из многих тем.

Первая тема – борьба с «зудом». Зуд – это сложное стихийное бедствие. Его нельзя объяснить одним словом.

В степи есть Чёрные земли. Чёрными их зовут потому, что на них очень редко, раз в пятьдесят лет, выпадает снег. На зиму сюда сгоняют скот. Он питается высохшими травами.

Зимой 1931 года на Чёрных землях внезапно выпал снег, потом прошёл ливень и ударил мороз в двадцать градусов. Землю сковала толстая ледяная броня. Скот не мог пробить её копытами, чтобы достать траву. Громадные стада разметали бураны. Начался падёж. Чабаны замерзали, и голодные овцы жевали их кожаные полушубки. Стаи волков растаскивали падаль по всей степи. На розыски стад послали самолёты. Лётчики возвращались и рассказывали о «стогах» палого скота.

Вся Калмыкия была поставлена на дыбы. В буранах метались десятки машин. Сквозь пургу на Чёрные земли прорывались из Астрахани и Прикумска громадные обозы с овсом.

Трагедия этой борьбы до сих пор ещё заставляет содрогаться привычных к степи людей.

Единственное спасение от зуда – заготовка на зиму сена. В этом году степь впервые начали косить. Калмыки съезжались за десятки километров, чтобы посмотреть на это удивительное зрелище. Трава – раньше ей было предназначено сгнивать на корню – превращалась в исполинские скирды душистого и душного сена.

Вторая тема – калмыцкая молодёжь. Ей одной принадлежит сейчас калмыцкая степь. Все ответственные посты заняты молодёжью, все учителя – почти мальчики, весь тягчайший культурный поход на степь молодёжь вынесла на своих плечах.

Юноша-поэт Сузеев читал мне свои стихи о Ленине и Пушкине. В них был хриплый крик и протяжность монгольских песен.

Пророчество Пушкина исполнилось: имя его знает теперь каждый калмык – «друг степей».

Третья тема – Элиста.

Экономист, присланный в Элисту из Москвы, называл этот город «дешёвой экзотикой». Сморщенный, похожий на мартышку в роговых очках, одетую в белый костюм, он вообще был зол.

Элиста – не дешёвая экзотика. Это степной мираж, получивший плотную, вполне осязаемую форму. В этом «мираже» работают сотни людей. Появляется Элиста так: триста километров степей начинают тяготить, как бесконечный лабиринт. По пути всего две встречи, два тощих саманных посёлка – Яшкуль и Улан-Эргэ. Потом балка, – в ней нехотя сочится серный ручей. В нём не могли бы жить даже караси. Подъём на увал – и внизу, в золотой пыли и в синих озёрах тени от облаков, спрятан игрушечный город.

Молочно-белый, блистающий зеркальными окнами, праздничный, он поражает в этой девственной степи, где шофёры должны объезжать беркутов, не слушающихся сигналов, и грозить им кулаком. Тысячелетние крики «цоб-цобэ!» висят над городом. Чумаки понукают волов, волокущих лес и камень, – город строится.

Если хотите, в Элисте есть экзотика, освежающая голову, как самый воздух этих весенних полынных полей, – экзотика строительства, создания. На глазах растёт маленький, точный, обдуманный город – радиостанция, гаражи, музей, гостиницы, столовые, телеграф, типография, больница, диспансеры, ясли, кооперативы.

Улиц в Элисте нет. Дома стоят прямо в степи на склоне балки. Их отделяют друг от друга насаждения акации и айланта. Тёплый ветер надувает жёлто-чёрный колпак на мачте аэродрома.

Дома со всех сторон открыты ветру и солнцу. Особенно хороши вечера, когда закат затопляет степь и Элисту светоносным наводнением. Он сотни раз зажигается вновь и вновь в клетках лёгких домов, наполняет весь воздух красной пылью и гаснет в электрических огнях, висящих над степью тяжёлыми белыми гроздьями, и в бесшумных взлётах далёких синих молний.

Высоко над городом в небе кричат орлы…

4

Старый колёсный пароход речного типа «Подарок Первого мая» скрипел и качался на самой ничтожной волне.

Шли открытым морем. Берегов не было видно, но капитан боялся посадить пароход на мель. Круглые сутки матрас на носу мерил глубину шестом и угрюмо кричал в рупор: «Восемь». Эта цифра «восемь», то есть восемь футов глубины, тянулась двое суток до самого Гурьева, где упала до четырёх.

Мелкое это море серо-синего цвета опасно для плавания. Свежий южный ветер – «моряна» – гонит волну со всего моря, по мелководью волна идёт крутая, задевает подошвой о дно и может, раскачав пароход, ударить его о грунт и разбить.

Мы шли в Гурьев в полный штиль. Налево на слепом блеске воды чернели рыбачьи суда, стоявшие на мёртвых якорях. Направо, над далёкими берегами Азии, подымался купол багрового зноя. Жарко, монотонно и мутно шёл день, – мутно, как каспийская волна, и монотонно, как пение старых киргизов, лежавших на палубе.

Берега зовут здесь «чернями» потому, что они сплошь заросли высоким камышом с тугими чёрными головками, похожими на валики пишущих машин. Камыш этот называется «чакан». Из него изготовляют великолепный искусственный фетр.

Издали берег виден чёрной тонкой полоской камышей. В этих камышах, в протоках среди островов, в этом мелком и тёплом море – рыбный рассадник.

Из Астрахани мы вышли в море единственным судоходным рукавом (банком) Волги – Бахтермиром. Есть ещё Белинский банк, сокращающий путь до Гурьева на сто пятьдесят километров, но он судоходен только весной. Им мы возвращались обратно.

На обратном пути мы попали в беспорядочный шторм, пароход черпал воду и суетливо бил плицами по крутой волне.

Я уснул в шторме, а проснулся среди ночи от кваканья лягушек и плавного хода, – мы шли мимо дельтового заповедника. Пели соловьи, низко летали жирные, как бы квадратные, дикие утки, над зеленью и разливами Волги подымалось солнце, светившее сквозь прозрачную занавесь мошкары.

Заповедник знаменит тем, что это единственное место в СССР, где цветут розовые лотосы. От девственных сырых зарослей заповедника долетал острый запах корней осоки, тихих вод и рыбы.

Это было на обратном пути. Пока же мы качались в море, с тоской дожидаясь неуловимого Гурьевского рейда.

5

Гурьевский рейд открылся к вечеру обширным тихим озером. В нём плавали белые облака и пески. Старый киргиз с повязанной ситцем головой вышел на палубу и, вцепившись жилистыми руками в поручни, смотрел на берега и плакал, – родина предстала перед ним во всём величии своей угрюмости и однообразных пространств. Мглистые горизонты Востока наплывали с равномерной медлительностью. Стаи тюленей плыли мимо парохода, перевернувшись вверх брюхом и выставив из воды короткие толстые ласты. Тюлени спали.

Здесь и под Мангышлаком их бьют каждую весну, когда тюлени выводят детёнышей. Как только образуется первый лёд, тюлень пробивает в нём небольшой лаз и поддерживает его всё время, не давая ему замёрзнуть. Около этих лазов самка тюленя лежит с детёнышами —белка́ми. Когда подходят люди, самка ныряет в воду, а белки остаются на льду, – они ещё боятся воды и доверчиво ползут к людям. Их бьют беспощадно ради золотистой пушистой шкурки. Раненые белки плачут, как маленькие дети.

Истребление молодых тюленей идёт в неограниченных размерах. Старого зверя бьют реже – это труднее и хлопотливее.

Надо положить конец этому хищническому промыслу, иначе каспийский тюлень очень скоро будет уничтожен без остатка.

Чёрной полосой «черней» и белыми шнурками песков обозначилось устье Урала. Буксир пошёл с рейда вперёд, показывая нам дорогу через бар. В дымном воздухе пустыни зарождалась густая сизая ночь.

Вошли в узкий Урал, в шум камышей, в тучи зелёной, только что родившейся мошкары, сгоравшей с невыносимой вонью на горячих частях машины.

В сухой глине и серой зелени тощих садов открылся далёкий Гурьев. Над скучными лачугами на азиатском берегу Урала особенно ярко в пустынном вечере зажглись электрические солнца Эмбанефти.

Пароход медленно вплывал в Азию – в приторный дым кизяка, в туманы пыли, в огни прибрежных костров, в кочевья, раскинутые вокруг города, в заунывные крики киргизов, тянувших на песке мокрые невода.

Шелудивые псы бежали по берегам с хриплым лаем, за ними мчались голые киргизские дети. Пёстрое тряпьё, развешанное на шестах, приветствовало нас подобно знамёнам Тамерлановых полчищ. Рыдали, как двери на тугих пружинах, облезлые верблюды.

По берегам брели киргизы, волоча хвостами по пыли трепещущих сазанов и судаков. По их грязной чешуе стекали чистые капли крови.

Чигири скрежетали во внезапной темноте, похожей на кофейную гущу. Огненная надпись «Эмбанефть», висящая в воздухе, как бы открывала вход в тяжёлую пустыню.

6

Общепринятое понятие о героизме неверно. После скитаний по пустынным берегам Каспийского моря я убедился, что героизм – это нечто незаметное и на первый взгляд даже скучное.

Героизм – это Доссор. Доссор – промысел Эмбанефти, расположенный в ста километрах от Гурьева, в классической пустыне.

Пустыня – угрюмая равнина, кое-где покрытая холмами. В ней растёт только редкая полынь и солянка. Цвет земли – коричневый. Местами глина покрыта струпьями серых солончаков. Обширные соляные лужи зовут озёрами (по-киргизски «сор»). В глине свистят суслики – источник чумы, отвратительный толстозадый зверёк. Могилы, слепленные из глины. Выгоревшее от зноя небо. Оно кажется грязным.

Вокруг Доссора останавливаются кочевники, когда перегоняют стада. Истёртая ими в порошок земля рождает невиданную пыль. Горячие вихри несут её плотными занавесами на Доссор. Все, не исключая кочевников, ходят в автомобильных очках.

Полюс ветров. Нет дня, чтобы в Доссоре – этой сухой яме – не дули ветры. Очень часто они переходят в ураганы. Северный ветер опустошает, после него теряешь ощущение собственного тела, юго-восточный ветер приносит удушье. Пустыня дышит песком и серой.

Безводье. Пресной воды нет ни на земле, ни под землёй. На земле – солончаки, под землёй – пласты каменной соли толщиной до ста метров. В колодцах вода солёная. В пустыне текут (вернее, стоят болотами) три засолённые реки – Эмба, Уил и Сагиз. Воду в Доссор возят из Гурьева в цистернах (по узкоколейке) и берегут, как вино. Зимой растапливают тощий пыльный снег. Дождей здесь почти не бывает.

В этих бесконечных унылых пустошах, похожих на вытоптанный выгон, в едких солончаках нашли нефть. Нефть есть в верхних пластах над солью и внизу под солью. Пока её берут сверху, но надо брать снизу, с большой глубины. В пустыне эта задача превращается в нечто героическое.

В устье нефтеносного района лежит Доссор.

Чёрные от копоти бараки, пыль на широких улицах, оцинкованные сараи на перекрёстках – общественные кухни, озеро и сотни вышек над ним и в нём – в отражениях рыжей воды. И над всем, этим властвует ветер, пыль и серый свет.

Сваи, вбитые в дно мелкого озера, зарастают красными и фиолетовыми полипами. Ночи кажутся полярными вечными ночами, несмотря на духоту.

Почти у всех доссорцев одна болезнь – тоска. Они молчат о ней. О тоске не принято говорить. Её надо преодолеть, и её преодолевают.

Тоска носит характер навязчивой идеи о заросшей кувшинками реке, лесах, травах, мокрых рощах, где с веток брызжут в лицо крупные капли дождя.

В этих условиях надо бороться за нефть, спрятанную именно здесь, в этой проклятой земле. За нефть бьются, не спят по ночам, идут на верблюдах в глубь пустыни, думают о тысячах производственных мелочей, подхлёстывая усталых, тянут на себе многотонный груз этой борьбы и одиночества. В пустыне человек всегда чувствует себя одиноким, хотя бы он и был окружён сотнями людей. Таково свойство этих пространств.

Борются за Великую Эмбу. Эти слова – Великая Эмба – звучат в Доссоре, в ещё худшем Макате, в Бейчунасе, как для моряка звучит Рио-де-Жанейро – самая безопасная и самая красивая гавань в мире.

В Доссоре я встретился с инженером Лисовским.

Он переживал одну из стадий туберкулёза. Он старался кашлять очень тихо, чтобы не беспокоить соседей за дощатой перегородкой общежития. На днях он возвратился в Доссор из Америки, куда ездил в командировку. Через двадцать дней его срочно вызвали обратно: в Доссоре началась производственная революция – глубокое бурение под соль. Без Лисовского осуществить его было трудно.

До поездки в Америку Лисовский прожил в Доссоре пять лет, после поездки проживёт неизвестно сколько, – должно быть, всю жизнь, так как он энтузиаст Великой Эмбы.

Я ночевал в его комнате. Ветер сотрясал оконные рамы. Он летел вместе с ночью с востока. Он казался дыханием глин и солончаков. Я смотрел в темноту и старался представить себе ночную пустыню, освещённую неверным светом звёзд, и одинокую палатку разведчиков, утонувшую в этом ночном океане.

Потом я разглядывал карту пустыни. Пески, пунктиры заброшенных караванных путей, солёные колодцы и множество красных точек. Эти точки были воплощением мечты о Великой Эмбе.

Лисовский сказал, покашливая:

– Красные точки – известные нам выходы нефти. Вся пустыня усеяна ими, как сыпью.

Красные точки были похожи на капли крови, – казалось, пустыня выпустила её из всех своих пор.

– Высосать из пустыни всю её кровь – вот единственная наша задача.

Лисовский заговорил о Венесуэле. На берегу Караибского моря лежит Маракаибская лагуна. Вокруг лагуны – тропические саванны и соляные озёра, – геологически это очень похоже на Эмбу, внешне совсем не то. Там тёплое море, в воздухе постоянный запах вянущей зелени, дожди, экваториальный блеск воздуха, кофейные плантации, смесь всяческого бродячего люда. Расцвет маракаибских промыслов был поистине фантастическим. В три года вырос богатейший нефтяной район.

Здесь, на Эмбе, есть всё для такого же стремительного расцвета.

В Маракаибе лихорадка – её зовут там «чёрной водой», здесь – безводье. Но это как раз легче всего преодолеть. Водопровод из Урала вполне решает задачу.

Нефть взять трудно – она лежит глубоко под пластами соли, и под соль Эмбанефть в этом году впервые повела глубокие скважины.

– Если под солью стоит нефть, Эмба будет одним из величайших нефтяных районов в мире, – сказал Лисовский.

– А если там её нет?

– Тогда все пойдём под суд, – ответил он серьёзно. – Но нефть там должна быть. Конечно, бурение под соль – производственный риск. Вообще говоря, вся работа в пустыне – это риск. Завтра мы поедем с вами в Иман-Кару. Если посреди дороги машина испортится, то мы с вами рискуем пропасть – до воды мы пешком не дойдём. Наши разведочные партии работают в степи за сто километров от базы. Воду им везут на верблюдах. Представьте, вода почему-либо не пришла, вот вам и крышка всей партии. И так во всём, так каждый день. Я могу вам составить целый список здешних бед: тоска, безводье, пыль, жара, фаланги, ветры, безлюдье, бездорожье, отсутствие книг, газет, дырявые нобелевские лачуги и так далее и тому подобное. Но этот список мы ликвидируем, – видали новые дома из камышита? Дома прекрасные. Но, главное, этот список перетягивает нефть – лёгкая эмбинская нефть одна из лучших в мире.

На следующий день к полудню машина домчала нас до Иман-Кары, где шла разведка.

Учёный Никитин описывает Иман-Кару очень точно. Описание это я нашёл в Гурьеве.

«За много вёрст среди ровной пустыни неясной чёрно-синей громадой виднеется гора Иман-Кара. Она напоминает столовые горы с крутым падением во все стороны.

Ослепительно белое полукольцо меловых холмов окружает мрачную массу Иман-Кары с севера. На южном обрыве под влиянием солнечного зноя выступает наружу гудрон. Песчаник пропитан гудроном на глубину в семь метров.

Иман-Кара крута и малодоступна. Почва вокруг неё напоминает пепел.

Мрачные краски слагающих гору пород, обрывы и овраги, зловещие орлы, парящие в высоте, и безлюдье пустыни действуют угнетающе».

В Иман-Каре я наконец понял, почему известный путешественник Карелин прожил двадцать лет в Гурьеве на границе пустыни. Раньше пристрастие Карелина к этим местам казалось необъяснимым.

Здесь пустыня обволокла нас глубочайшей, как бы кристаллической тишиной и запахами диких трав, растущих у подножья Иман-Кары. Воздух лежал стекловидной массой. Орлы реяли над нами. Казалось, время стоит. Ветер осторожно обдувал воспалённые лица.

Из Доссора в Гурьев я возвращался по узкоколейке, в моторном вагоне. Широкие окна были опущены. Инженер напротив меня читал «Дымку времени» Анри де Ренье. Киргизы дремали, убаюканные монотонным качанием вагона. Пустыня вечерела. На соляные озёра опускался нежнейший дым. Воздух был чист, и в нём зарождалась прохлада. Закат застывал в сырой синеве. После пустыни даже Гурьев показался мне пропитанным влагой.

7

«Зиновьев» был похож на самодельный пароход «Дюранду», так подробно описанную Виктором Гюго в «Тружениках моря». «Зиновьеву» было шестьдесят пять лет. Колёсный, тесный, как курятник, он лениво, лёжа на боку, пересекал море. Капитан-турок посиживал на мостике, перебирая янтарные чётки. Стюард был желчен, подобно всем стюардам в мире, и расшвыривал тарелки по столу в кают-компании, как опытный шулер мечет краплёные карты. В кубрике весь день рыдала гармошка. Пассажиры то спали в тёмных угрюмых каютах, то бродили по палубе, забрызганной солёной каспийской водой.

Около Махачкалы «Зиновьев» встретил в море новый советский наливной пароход «Лафарг». «Зиновьев» жалобно завыл и далеко обошёл «Лафарга», поджимая руль. Казалось, он стыдился своей старости и неказистого вида. «Лафарг» прошёл изящно и быстро, сверкая ранними огнями и жёлтой свежей краской.

Пять дней я провёл на «Зиновьеве», на этом старинном корабле, где снасти были перепутаны так густо, что несколько раз в день кто-нибудь разбивал о них голову.

Во время сильных порывов ветра «Зиновьев» ложился на бок, и одно его колесо глупо вертелось в воздухе. Спящие палубные пассажиры автоматически перекатывались с одного борта на другой. Капитан умоляюще кричал с мостика:

– Прошу вас на левый борт, прошу, пожалуйста!

При этом он делал изысканный жест, каким обычно предлагают гостю садиться. Пассажиры, матерясь, переползали на левый борт, и равновесие медленно восстанавливалось.

На двенадцатифутовом рейде пароход долго и зло била грязная волна. В сером дыму начинающегося шторма качался и гремел на якорях странный плавучий город, носящий название «Двенадцать фут», – больница, почта, землечерпалки, нефтяные баржи, буксиры и шаланды.

Потом Каспийское море, где так редко бывают штили, приняло нас на свою волну, и начался томительный путь до Красноводска.

Всю ночь среди измученных морскою болезнью пассажиров бегал, оказывая всем энергичную помощь, маленький крепкий человек с лицом морского волка. Он был заражён альтруизмом свыше меры. Когда из запертой каюты неслись стоны, он настойчиво стучал в дверь и спрашивал, не нужна ли помощь. Он выводил на палубу женщин и клал мокрые полотенца на голову мужчин. Уснул он только утром, когда качка стихла. Его сон оберегали двенадцать человек, спасённых им от морской болезни. Днём, выспавшись, он дал мне книгу об охоте на каспийских тюленей – свой труд. Он оказался специалистом по тюленьему промыслу, вытребованным на Каспий с Белого моря. Сейчас он ехал к берегам Гассан-Кули, чтобы найти места летнего залегания тюленей.

Фамилия его была Раппопорт. Он был еврей, родом из Витебска. Первой школой, какую он окончил, был хедер, не имевший ничего общего с его теперешней профессией.

У берегов Дагестана нас встретил штиль. Он плыл над морем. В желтоватой дымке вырастали дагестанские горы – свежие, как тёмная зелень, только что побрызганная водой.

На следующее утро упал туман. Мы шли как бы в стеклянном шаре, наполненном серебристой пылью. Вода отливала бледным цветом лимона. Каждые пять минут пароход гудел, и в его брюхе что-то тяжело хлопало и скрежетало.

Девушка с громадными серыми глазами смотрела на туман с нескрываемым восторгом и часто кашляла в маленький носовой платок. Она родилась и выросла в Доссоре и впервые в жизни уехала из пустыни.

Она знала жизнь только по книгам, но знала лучше многих из нас. Я говорил с ней о «Цементе» Гладкова и об английской оккупации Баку. Её отец был буровым мастером.

После Баку на пароходе стало пусто и жарко. Мы медленно качались, погружаясь в сухую сизую мглу, наплывавшую с востока. В стороне Ленкорани мигали зарницы – отблеск последней грозы на этом сухом и тусклом пороге Азии. Летаргия сковала пароход, писк чаек долетал сквозь сон. Оцепенение бродило по палубам, наталкиваясь на спящих людей.

Утро пришло совсем иное, чем всегда, – мёртвое и немое. Неустранимое ощущение новизны наполняло всё тело. Так, должно быть, чувствуют себя моряки в тех водах, где ещё никогда не было кораблей.

Мы медленно шли, огибая низкие пески. За ними в черноватом тумане открылся залив. В туман были вкраплены блёстки мутного золота – отдельные вершины красноводских гор.

Красноводск надвигался изломами острых, как осколки снарядов, чёрных сиенитовых скал. У их подножья плескалась зелёная вода. За чёрными скалами желтел пояс верблюжьих гор, покрытых прахом и пеплом, и теснился город из белых кубических домов. Он был мал и тощ, как военное поселение. От него тянуло зноем, как от раскалённой докрасна плиты.

Горячая вода лилась мимо ржавых бортов «Зиновьева», смывая блевотину. Море на горизонте розовело отблесками песчаных островов.

Мимо скал Уфра и казарм карантина мы вошли в порт и отдали якорь. Земля приветствовала нас вихрями серого праха, поднятого с дорог, и терпкими жёлтыми цветами, умиравшими на солнцепёке в захолустных палисадниках.

8

Доведённые до ярости топографы вскакивали, становились в ряд, хватали полотенца и, размахивая ими, двигались к дверям. Эта операция изгнания мух повторялась несколько раз за день. Комната общежития гудела мухами, как стосильный мотор. Забытые стаканы мгновенно наполнялись мушиной гущей. Мощные потоки мух хлестали в лицо каждого, кто входил с улицы. Человек непривычный в испуге отступал.

– Восточная экзотика! – говорил ему в таких случаях топограф Левин. – Входите, не бойтесь!

Экзотика была не только в этом. Она была в густой (казалось, её можно было ощупать) вони. Воняло преимущественно старым козлом и падалью. Экзотика была в хриплом сипенье старых дроздов, висевших в поломанных клетках на базаре, в серых от пыли сушёных персидских фруктах, в стенаниях линяющих верблюдов, в безжизненной очереди из вёдер у водоразборной будки, в самой воде из опреснителей – пустой и мутной.

Была она и в чайхане, где жёлтые от старости пиалы ждали очередных губ, липких от дешёвой конфеты; была в резких библейских лицах туркмен, отправлявших свои естественные надобности среди улиц. Они закрывали при этом от стыдливости головы халатами и напоминали страусов, прячущих голову под крыло.

Спасали вечера. Низкое небо пахло степью и морем. По ночам мы купались. Огни гасли, и мы не видели воды, – мы лишь слабо чувствовали её уровень на разгорячённом теле.

Топографы вели дорогу из Красноводска в Кара-Бугаз. Во главе их партии стоял инженер Хоробрых.

В средние века этот человек неизбежно стал бы конквистадором, добывал бы серебро в Латинской Америке, торговал с Великим Моголом или пиратствовал у берегов Голландии. Это был человек каменной воли и хватки. Он брезгливо сторонился малодушных людей, любил хитрость, опасную игру, новизну впечатлений, размах, пустыню. Он заслуженно считался знатоком Карабугазского залива – этого почти белого места на карте СССР. В его комнате стояли чучела двух фламинго, убитых им на косе Кургузуль. Фламинго были мутные и розовые, как штормовые утра в пустыне.

Хоробрых знал Карабугаз вдоль и поперёк, от Умчалла до Сартаса и от пролива до мыса Кулан-Гурлан. Он рассказывал об этом необычайном, почти фантастическом заливе со спокойствием эпического певца.

В один из красноводских душных вечеров топографы во главе с Хоробрых заседали в столовой горпо, где в этот вечер давали чай из ключевой джебельской воды. Обрадованные посетители заказывали чай оптом, по десяти – двенадцати стаканов.

Хоробрых заказал только восемь стаканов. Как истый старожил тех мест, он считал, что вода из опреснителей приятна на вкус и может вполне конкурировать с ключевой.

В столовой, как почти во всех общественных зданиях Туркменистана, висела на стене репродукция картины «Расстрел двадцати шести комиссаров». Взглянув на эту картину, Хоробрых рассказал потрясающую историю гибели ста шестидесяти пяти революционеров.

Зимой 1920 года деникинцы бежали из Порт-Петровска. С собой на пароход они взяли сто шестьдесят пять политических заключённых из тамошней тюрьмы.

Заключённые были высажены на необитаемый остров, обломок скалы, Кара-Ада. Остров лежит вблизи мыса Бекташ, у восточного берега Каспийского моря, невдалеке от Кара-Бугаза.

Эта часть моря совершенно пустынна, – лишь летом, да и то редко, там появляются туркменские парусные лодки.

Остров – остаток пустыни. На нём нет ни воды, ни растительности. Голый чёрный сиенит, вокруг которого непрерывно кипят буруны. В камнях множество змей.

Заключённым не оставили ни пищи, ни воды. Среди заключённых было много сыпнотифозных. В первый же день умерло несколько человек. С каждым днём число трупов росло. На третий день оставшиеся в живых сосали мокрые солёные камни и пили собственную мочу. Несколько человек пыталось переплыть широкий бурный пролив, отделявший остров от берега. Они утонули.

На пятый день кочевники-туркмены, проходившие по побережью, заметили на острове дым. Они поняли, что случилось неладное, и дали знать в ближайший аул, где были лодки. Зимой в шторм лодки шли к острову спасать неведомых людей. Имена туркмен, отважившихся на это, так и остались неизвестными.

Туркмены привезли на берег немногих оставшихся в живых. Часть умерла на берегу, часть пошла пешком в Красноводск через пустыню. До Красноводска дошло только девять человек.

Такова была эта простая история, никем ещё не написанная страница гражданской войны.

– Так-то, ребятки! – сказал Хоробрых. – А вы спрашиваете, что такое драка!

Он ушёл в пригородный аул покупать сёдла для верблюдов.

Вечер лёг на медные горы, и ветер стих, как бы приветствуя меловую звезду, равнодушно блиставшую над пустыней.

1930

Примечания


Впервые в журнале «Красная новь», 1932, № 4.

id=268