С большим трудом я достал карту Мещорского края. На ней была пометка: «Карта составлена по старинным съёмкам, произведённым до 1870 года». Карту эту мне пришлось исправлять самому. Изменились русла рек. Там, где на карте были болота, кое-где уже шумел молодой сосновый лес; на месте иных озёр оказались трясины.
Но всё же пользоваться этой картой было надёжнее, чем заниматься расспросами местных жителей. С давних пор так уж повелось у нас на Руси, что никто столько не напутает, когда объясняет дорогу, как местный житель, особенно если он человек разговорчивый.
— Ты, милый человек, — кричит местный житель, — других не слухай! Они тебе такого наговорят, что ты жизни будешь не рад. Ты меня одного слухай, я эти места наскрозь знаю. Иди до околицы, увидишь по левой руке избу-пятистенку, возьми от той избы на правую руку по стёжке через пески, дойдёшь до Прорвы и вали, милый, край Прорвы, вали, не сумлевайся, до самой до горелой ивы. От неё возьмёшь чуть-чуть к лесу, мимо Музги, а за Музгой подавайся круто к холмищу, а за холмищем дорога известная — через мшары до самого озера.
— А сколько километров?
— А кто его знает? Может, десять, а может, и все двадцать. Тут километры, милый, немереные.
Я пытался следовать этим советам, но всегда или горелых ив оказывалось несколько, или не было никакого приметного холмища, и я, махнув рукой на рассказы туземцев, полагался только на собственное чувство направления. Оно почти никогда меня не обманывало.
Туземцы всегда объясняли дорогу со страстью, с неистовым увлечением. Меня это вначале забавляло, но как-то мне самому пришлось объяснять дорогу на озеро Сегден поэту Симонову, и я поймал себя на том, что рассказывал ему о приметах этой запутанной дороги с такой же страстью, как и туземцы.
Каждый раз, когда объясняешь дорогу, будто снова проходишь по ней, по всем этим привольным местам, по лесным просёлкам, усеянным цветами бессмертника, и снова испытываешь лёгкость на душе. Эта лёгкость всегда приходит к нам, когда путь далёк и нет на сердце забот.