120-italiansk-zapisi

Материал из Enlitera
Перейти к навигации Перейти к поиску
Итальянские записи
Автор: Константин Паустовский (1892—1968)

Опубл.: 1962 · Источник: Константин Паустовский, Собрание сочинений в девяти томах. Том 7. — М.: Художественная литература, 1983. Качество: 100%


К этому человек, должно быть, никогда не привыкнет – остановить такси в берёзовой роще под Москвой, выйти, чтобы послушать в последний раз, как шумит по деревьям дождь, через тридцать – сорок минут сесть в реактивный самолёт и спустя пять часов выйти на жарком аэродроме итальянского города Турина. Об этом городе ты ни разу в жизни не думал и почти ничего о нём не знаешь, кроме того, что Турин – бывшая столица Сардинского королевства. Так, по крайней мере, нас учили в гимназии.

Но до Турина была ещё Прага, был черепичный Цюрих среди плавных альпийских предгорий, были Альпы – сплошное курчавое море облаков, лишь в одном месте разорванное снеговой пирамидой Монблана. Потом самолёт качнуло над озером Комо, а Милан встретил нас знойным порывистым ветром.

От Милана до Турина мы летели над сочной и плоской Ломбардией на удивительно милом самолёте. У нас это сооружение назвали бы, очевидно, «самолётом районного значения».

В тесноватую кабину набилось много народу. То были преимущественно крестьяне со своей деревенской поклажей. Один старик даже вёз в корзине огненного петуха. Вид у петуха был наглый, а у его хозяина – испуганный. Старик, должно быть, боялся, что петух запоёт.

Женщины тараторили с необыкновенной быстротой и что-то вязали. Через пять минут после отлёта мужчины закурили, достали бутылки с вином и начали перекидываться в кости.

В кабине пахло кофе и почему-то сеном. Мы пролетали над Новарой. Мне было приятно думать, что в самолёт проникает запах новарских цветущих полей. На самом деле это было, конечно, не так.

Стюардесса, вопреки обыкновению, не виляла модными бёдрами по проходу между пассажирами, а продиралась, засучив рукава, с чашками кофе, нанизанными на пальцы.

Это была не обычная стильная стюардесса с улыбчивыми глазами, а простая краснощёкая девушка с реки По, с тучных полей, убегавших под крылья машины.

Самолёт походил на дилижанс. Он раскачивался на воздушных ямах, как на ухабах.

В Турин мы прилетели на конгресс Европейского сообщества писателей. Конгресс был созван в связи с очередной годовщиной объединения Италии. Объединение произошло в Турине. Поэтому и конгресс собрался в этом городе.

На аэродроме в Турине нас встретил маленький стройный человек, весь серебряный от ровной седины. Седой человек оказался сотрудником Европейского сообщества писателей. Звали его Альдо Леви. Он был отставным адмиралом итальянского флота.

Редко я встречал людей таких внимательных, сердечных и исполнительных до последней мелочи, как этот адмирал-еврей. По этой последней причине он был вынужден при Муссолини скрываться в лесах Сицилии.

Адмирал свободно владел почти всеми европейскими языками, изъездил весь мир, и потому мы были тронуты тем, как охотно он тратил уйму сил и времени на то, чтобы исполнить каждое наше желание, даже если оно с точки зрения положительного человека могло показаться наивным и легкомысленным.

Был такой случай. Перед поездкой я достал в Москве планы Милана и Турина. Как-то вечером моя дочь – молодая женщина, которой были свойственны весёлые поступки, – взяла карандаш, закрыла глаза, опустила остриё карандаша на план Турина и сказала:

– Вот это место ты сними обязательно! И вот это – тоже. И это. И привези снимки!

Она поставила несколько точек на планах Турина и Милана.

В Милане ей повезло – кончик карандаша попал на великолепный дворец Сфорца, а в Турине, наоборот – на тюрьму и кавалерийские казармы.

На второй день после приезда в Турин, когда мы ехали на конгресс в низкой машине, как бы навсегда присевшей для прыжка, я, смеясь, рассказал об этом адмиралу Леви. Адмирал необыкновенно взволновался и обрадовался. Обрадовался и шофёр. До них обоих «дошла» эта выдумка. Они оба сочли её весьма интересной и даже поэтичной.

Пока я сидел в зале конгресса, адмирал изучал с шофёром мой план города с отмеченными местами.

Тотчас после заседания мы сели в машину и помчались по улицам, пёстрым от обилия цветов и разноцветных тентов над кофейнями. Мы мчались к тюрьме и казармам. Адмирал беспокоился. Он считал мой план Турина устаревшим и боялся, что теперь на месте тюрьмы и казарм уже выстроены новые дома.

Но нам повезло. Всё было цело. Я снял тюрьму с распятием на воротах и снял казарму, где у входа стояли строгие часовые. Адмирал попросил, чтобы я снял отдельно и этих красавцев часовых. Они были очень польщены и позировали так торжественно, будто стояли в почётном карауле у дворца самого президента.

Вся улица играла от ветра и солнца. И все мы, включая солдат, были очень довольны этим небольшим происшествием.

Во время пребывания в Турине мы жили не в городе – слишком жарком, – а в нескольких километрах к западу от него, в лесистых и прохладных предгорьях Пьемонтских Альп, в местности под названием «Эремо». Там к старому католическому монастырю его владельцы пристроили недавно гостиницу. Называлась она «Резиденция Романья».

Кажется, мы, писатели разных европейских стран, были первыми жильцами этой гостиницы – пустой, светлой, гулкой и очень тихой.

За окнами моей комнаты по свежему зелёному склону тянулись кудрявые фруктовые сады. Крестьяне косили между деревьев траву. Запах сена наполнял все комнаты гостиницы. Он был более острым и терпким, чем запах нашего русского сена. Должно быть, в этом итальянском сене было много пряных и горьковатых горных цветов.

С Пьемонтских Альп всё время налетал лёгкий ветер. Шумели вековые каштаны. На старой кампанилле у моего окна время от времени дребезжал колокол. Где-то поблизости вдохновенно рыдали ослы.

По утрам меня будило пение молодых монахинь. Они парами шли под моим окном в соседнюю церковь. Увидев меня, они опускали головы и начинали петь громче.

Невдалеке от «Резиденции Романьи» на обочине пустынного шоссе скрывался под тенью ореховых деревьев маленький «ристоранте». Я часто ходил туда пить кофе и долго просиживал за столиком во дворе «ристоранте», разглядывая прохожих, пыльные машины, студентов, проносившихся на мотороллерах вместе со своими подругами, и полицейских с белыми портупеями через плечо. В чужой стране это занятие было увлекательным.

Каждый раз ко мне подходил маленький ворсистый ослик с колокольчиком на шее. Он долго стоял, навалившись на меня всем телом, и дожидался сахара. Время от времени он хлопал меня по руке пыльным ухом. То ли он напоминал мне о своём существовании, то ли отгонял мух. Во всяком случае, он хлопал ушами очень часто и постукивал при этом копытцами.

Однажды ослик не рассчитал расстояния, ударил ухом по чашке кофе на столике, перевернул её и облил скатерть и мои брюки. На ослика это не произвело никакого впечатления, но хозяйка «ристоранте» страшно раскричалась и обрушила на голову ослика жестокие проклятья.

Через некоторое время я узнал, что этот безмятежный «ристоранте» был местом тяжёлой драмы. В нём застрелился прекрасный итальянский писатель Павэзэ – человек, измученный войной, благородный и непримиримый.

В последние годы жизни его преследовала мысль, что ни один человек не может до конца понять другого и не может быть понят этим другим. То была драма человека сложного, тонкого, встревоженного жизнью и бессильем слов для выражения своего внутреннего мира. Все мы знаем в той или иной мере это бессилие, все проходили через это испытание. Но Павэзэ не мог его вынести и так и ушёл из жизни непонятым.

Турин – автомобильная столица Италии. В нём расположен грандиозный завод «Фиат».

Это, конечно, не просто завод. Это самостоятельное государство со многими учреждениями и свойствами суверенной страны.

Завод нельзя обойти. Его можно только объехать на машине, но и это займёт много часов. Объехать на машине все огромные, теряющиеся в дымке цеха, где работу выдаёт только тихий гул автоматов. Да и весь завод с его инженерами и рабочими – сплошной исполинский автомат.

Недаром директор завода синьор Валетта похож на конквистадора времён покорения Америки. Это – низенький молчаливый человек с железными глазами, рассчитавший, очевидно, всю свою жизнь по секундам. Он холодно и несколько принуждённо вежлив.

Он подарил нам патефонные пластинки с записью песенки, сочинённой каким-то поэтом для завода «Фиат». Передавая нам эти пластинки, синьор Валетта снисходительно улыбался. Он как бы хотел сказать, что вот, мол, приходится ради рекламы мириться даже с поэзией и музыкой, хотя совершенно ясно, что это занятие преимущественно для бездельников.

После закрытия конгресса в старинном ресторане-дворце среди тенистого парка был устроен для делегатов прощальный ужин.

Ужин этот на целых два часа как бы перенёс нас в обстановку восемнадцатого века.

Случилось это потому, что над Турином в тот вечер прошла грохочущая гроза. В городе погас свет. Вспышки бенгальского небесного огня вырывали из мрака то длинные массивные колоннады на Пьяцца-Кастелло, то конные статуи героев и королей, то перевёрнутые ветром столики кафе, летящие вдоль улиц салфетки, битое стекло и листья каштанов.

Пышные залы дворца-ресторана погрузились во мрак. Ветер распахнул окна. Блеск молний безнаказанно метался по старинным картинам, серебрёной мебели и встревоженным лицам гостей.

В парке за окнами трещали сучья деревьев и водопадом низвергался ливень.

Я сидел у окна с чешской писательницей Майеровой – мужественной и бесконечно доброй женщиной. Несмотря на возраст и болезнь, она приехала в Турин из Праги на машине.

Мы говорили о молодых чешских и русских писателях, о том, что им надо дать возможность поездить как следует хотя бы по Европе.

– Писательство, – сказала Майерова, – это знание. А знание даёт человеку, в числе других качеств, способность к бесконечному разнообразию ощущений. Даже гроза здесь, в Турине, ощущается не так, как в Карловых Варах. Хотя бы потому, что мы знаем о множестве вековых ореховых деревьев, окружающих Турин. Поэтому всё время чудится запах ореховых листьев, промокших от дождя.

Электричество погасло надолго. Кельнеры начали зажигать свечи в старых позванивающих люстрах и канделябрах.

Трепетание теней и дрожащие язычки огня сразу перенесли нас на два столетия назад. Даже лица писателей – депутатов конгресса – стали какими-то таинственными и более выразительными.

Из Турина я уехал на крайний северо-запад Италии, в бывшее герцогство Аосту.

Десять дней, проведённых в свежей и нежной долине Аосты у подножья величайших альпийских вершин Монблана, Маттергорна и Монте-Розы, прочно оторвали меня от городской жизни.

Тишина стояла до самых вершин гор и ещё выше – до бледного от снегов высокого неба. Только ветер, хлопавший створками жалюзи в окнах гостиницы, и сонный рокот реки Дора́ нарушали эту тишину. Да ещё голоса детей.

В долине Аосты я жил в маленьком городке Сен-Висенте – типичном не итальянском, а французском провинциальном городке. Рядом была Савойя.

К вечеру на главной улице собирались жители городка, чтобы попить кофе за крошечными столиками на узеньких тротуарах, посудачить и посмотреть на приезжих.

А посмотреть стоило. Через городок в сторону Альп проносились, приседая, машины – длинные, низкие, бесшумные, сверкающие ослепительными лаками всех возможных цветов.

В машинах сидели люди, одетые ярко и пёстро, как попугаи, преимущественно во всё красное или во всё жёлтое. Это были альпинисты. Такие яркие костюмы они носили, чтобы их легче было найти в случае несчастья на горных снегах и глетчерах. Красный и жёлтый цвета видны очень далеко. Даже лыжи у альпинистов были ярких цветов – зелёные, оранжевые, красные и чёрные.

По узкой улице проносились машины с альпинистами и бегали с озабоченными мордами одни и те же добродушные псы. Через три дня я уже знал всех их в лицо.

В Сен-Висенте я жил в гостинице «Биллия». В ней останавливались, главным образом, миланские купцы, миллионеры и крупные игроки.

Рядом с гостиницей расположилось казино с рулеткой и другими азартными играми. Рулетка эта была, кажется, единственной в Италии.

Казино соединялось с гостиницей подземным ходом. На его мраморных стенах висели картины новейших художников.

Впервые я столкнулся с теми, кого мы называем капиталистами. Я наблюдал их в казино, ресторанах, ночном кафе, в обширных холлах гостиницы и на улицах городка.

В большинстве своём это были скучные и надменные люди с дурными манерами. Любой носильщик, кондуктор пульмана или чистильщик сапог вёл себя с гораздо большей непринуждённостью и достоинством.

Собственно, ничего не изменилось с тех пор, как Бунин написал своего «Господина из Сан-Франциско».

Та же холодная пустота расчётливого ума, вера во всемогущество доллара и лиры, надменность и стандартное модное веселье или, вернее, погоня за тем, что должно было бы быть весельем, но никогда им не бывает. Веселье рекламируется, как кока-кола. А какое же истинное веселье нуждается в рекламе!

Особенно резко бросалось в глаза это принуждённое веселье в ночном кафе, где дочери и жёны миллионеров и мультимиллионеров танцевали в красном дразнящем полумраке с наёмными партнёрами. То были смазливые и хищные юноши с ослепительными проборами и искусственно бледными лицами. Некоторые из них гримировались под «битников» – грязноватых, неуклюжих и развязных.

По-настоящему миллионеры оживлялись только в казино за столами с рулеткой.

Казино – это сиреневый туман сигарет, сквозь который проступает витиеватое золото люстр и светятся драгоценные камни на пальцах и шеях женщин. Почему-то все эти камни кажутся здесь фальшивыми. Может быть, потому, что молодые женщины (за редкими исключениями) избегают бывать в казино, а за игорными столами рядом с мужчинами сидят пожилые женщины и старухи с дряблой кожей.

Чаще всего в казино я видел именно старух. Иногда они комкали платки и плакали. Зрелище дряхлой плачущей женщины невыносимо. Даже крупье отводили от них глаза.

То обстоятельство, что в казино я почти не встречал молодых женщин, вызвало у меня внезапный прилив благодарности к ним. Очевидно, свежесть, девичество, изящество несовместимы с залами, где жадность и азарт людей и порождённое ими низменное волнение приобрели чисто внешнее отталкивающее выражение.

Казино – это глухой гул людской толпы. В казино не разговаривают, но волнуются. И вот оказывается, это безмолвное человеческое волнение порождает тревожный и незатихающий шум.

Этот гул прорезают лишь беспощадные и бесстрастные возгласы крупье: «Ставок больше нет!» После этого возгласа только быстро жужжит, подскакивая, шарик и тотчас происходит стремительная и почти незаметная выдача выигрышей.

Крупье работают, как лучшие в мире фокусники и жонглёры. Их движения точны и чётки. Они должны помнить все ставки и никогда не ошибаться. Они должны чуть показывать зубы в деланной улыбке и не спускать глаз с рук игроков. Это – адская по напряжению работа, и потому крупье меняются каждые два часа.

В трёхстах метрах от дымного и бессонного казино пустынная дорога выводила меня сквозь заросли в долину. Там пенилась река, озёрами цвели анемоны, пели птицы, стояли на перекрёстках молоденькие каменные мадонны и кто-то клал к их ногам охапки свежей травы. В дощатой таверне весёлый мальчик наливал мне в толстый стакан густого сицилийского вина, а старая мохнатая собака приносила в зубах всё одну и ту же вчерашнюю измятую газету.

Вдоль реки, – вернее, не реки, а потока бешеной пышной пены, – по едва заметной тропе среди скал я добирался до римского моста.

Вокруг не было ни души. Река кипела под ветхим настилом. Вблизи на скале стоял старый замок. Его двор зарос выгоревшей травой. На стене сохранилась бледная фреска. На ней рыцарь помогал подняться с земли молодой женщине с печальным и нежным лицом.

Леса вокруг источали бальзамический воздух. Старый пастух заходил во двор замка и, присев на ступеньку, ел хлеб с сыром и запивал свой завтрак вином из глиняной фляги. Своих овец пастух оставлял за стеной замка.

В узкую калитку вместе с пастухом всегда протискивался, боясь отстать от хозяина, невероятно лохматый пёс необычного розового цвета.

Пастух всегда садился рядом со мной, а пёс ложился вдалеке, у самой калитки, не решаясь подойти ближе. Оттуда он смотрел на меня смеющимися глазами и, заигрывая, отмахивался от меня лапой. Потом, осмелев, он начинал медленно подползать ко мне, вежливо брал мою руку в свою жаркую пасть, чуть прикусывал её, но тотчас отпускал, растягивался у моих ног и начинал старательно подметать хвостом каменные плиты двора.

– Он играет с вами, – говорил пастух, мешая французский и итальянский. – Прочь, Волкано! Не пыли в лицо синьору.

Этого пастуха я встречал в замке три раза. И каждый раз он с такой радостью угощал меня вином, что я не мог отказаться и улыбкой благодарил его.

Пастух уходил, а я ложился на сухую траву. От каменных стен замка тянуло тысячелетней теплотой.

Я долго лежал, глядя в небо Италии с летучими облаками, которые так легко и точно умели писать художники Возрождения. От облаков исходил на землю мирный свет и тишина.

Бо́льшую часть своего времени в Сен-Висенте я так и проводил у римского моста и в замке. Я с неохотой возвращался в «Биллию», ощущая как оскорбление те поспешные и низкие поклоны, которые отвешивали мне привратники и мальчики-лифтёры. Я ощущал эти поклоны как оскорбление именно потому, что все эти люди так же кланялись миллионерам и игрокам и, может быть, принимали и меня за представителя этой пустой породы людей.

Но как только уборщица Романья – ясноглазая и смешливая уроженка Пармы – узнала, что я русский из Москвы, тотчас всё изменилось. Со мной здоровались радостно и почтительно и начали протягивать мне по-дружески руку.

Альпы синели и дымились совсем недалеко. Но чтобы подойти к ним, как говорится, «на вытянутую руку», надо было поехать в ближайший альпийский посёлок Червинию.

Дорога туда живописна и вместе с тем однообразна, как все красивые горные дороги.

В горных странах – у нас ли на Кавказе, в Карпатах, в Апеннинах или на Балканах – красоты часто повторяются. Крутые повороты, мосты, синеватый дым над долинами, сосны на скалах, исполинские зубцы, присыпанные снегом, – всё это есть в любой горной стране. Не повторяются только люди и постройки. Здесь разворот огромный – от дагестанских аулов и деревянных ступенчатых изб в Татрах до швейцарских шале – уютных и пылающих изо всех окон и балконов традиционной геранью.

Автобус-пульман шёл осторожно, всё время покрикивая. Его крики повторяло со всех сторон печальное эхо.

С каждым поворотом становилось холоднее. Бешено мчались по обочинам серо-зелёные ручьи, взбивая пену. Горы делались круче, зловещее, чернее.

Кое-где у дороги стояли «альберго» – маленькие гостиницы для туристов, все в рекламах вермута и джина.

Потом перед нами открылся отвесный, уходящий в небо, совершенно голый склон без единого деревца и кустика. По нему десятками белых растрёпанных ветром нитей падали с высоты тонкие водопады. Они лились почти вплотную один около другого. Их отделяло друг от друга расстояние не больше чем в три-четыре метра. Это делало склон горы похожим на те тяжёлые занавеси из стеклянных нитей, какие часто встречаются в тавернах на окраинах Рима и Афин.

Червиния оказалась посёлком довольно угрюмым. Стены гор скрадывали свет. Его явно не хватало для полного освещения городка.

В Червинии множество горных проводников. Они очень театральны в своих фетровых шляпах, со связками капроновых канатов на плечах и с блестящими ледорубами.

Из холодного кафе я долго смотрел на пропасти Маттергорна в сером снегу. Около одного крутого гребня горы была видна оранжевая чёрточка, – это, очевидно, шли альпинисты.

Рыжая – девушка подала мне кофе, села рядом и начала читать какой-то роман в заманчивой обложке. Изредка она щёлкала языком, неодобрительно качала головой и что-то говорила мне быстро и убеждённо. Я, конечно, ничего не мог ей ответить. Так и не дождавшись ответа, она с осуждением похлопала меня по руке, лежавшей на столе, как бы говоря: «Эх ты, дурачок, дурачок!» Потом обняла меня за плечи, засмеялась и ушла за стойку. Там она снова принялась за свой роман.

Лились за окнами водопады. Когда кто-нибудь открывал дверь в кафе, я прислушивался. Я ждал, что услышу шум этих десятков водопадов, но они лились в полной тишине.

Над Маттергорном уже клубилась мгла. Там начиналась метель. Я видел через окно, как женщины на улице закутывали головы тёплыми платками.

Я достал блокнот с изображением Миланского собора и начал писать письмо в Тарусу, – именно в Тарусу, а не в Москву.

Я вспомнил, как стоят над Окой летние розовеющие облака. Исполинский Маттергорн с его смертоносными лавинами показался мне грозным и неуютным. Я подумал о том, что ни за что не полез бы на его клыкастую вершину Очевидно, я человек долин, лесов, мягких линий горизонта. Горы больше всего привлекают меня в виде громад и башен кучевых облаков.

Из Сен-Висента я ездил на один день в Милан – посмотреть «Тайную вечерю» Леонардо.

Это случилось – именно случилось – в сумрачном и пустом зале монастырской трапезной при церкви Санта-Мария делле Грацие.

Писать о «Тайной вечере» невозможно. Она производит впечатление чуда. Это впечатление остаётся на всю жизнь.

Её можно или принять сразу и безвозвратно, как событие твоей собственной жизни, или остаться холодным и поторопиться выйти из трапезной на жгучую и переполненную светом улицу. Так и было с несколькими посетителями.

Фреска покрыта, как все драгоценные и старинные вещи, лёгким тускловатым налётом. Она просвечивает через него, как через слой тёплой воды.

Я часто слышал слова: «Увидеть Неаполь – и умереть» или «Увидеть „Вечерю“ Леонардо – и умереть!».

Эти слова, конечно, – выражение неудержимого пафоса, но и по сути своей они неверны.

После встречи с «Тайной вечерей», как и со всяким великим произведением искусства, хочется не умереть, а жить, – жить, если бы это было возможно, без утомления, без ущерба, чтобы увидеть всю красоту мира во всех её выражениях – от красной крымской земли до картин Ван-Гога и от лилового Эгейского моря до белой зари над Олонцом.

Я не стесняюсь высказать эту простую мысль. Я чувствую наследие предков, их стремление к совершенству жизни. В Милане я прикоснулся к стенам театра Ла Скала с нежностью лишь потому, что эти стены видели прекраснейших людей. Прежде всего Байрона и Стендаля.

Но я дотронулся не только до стены театра Ла Скала. Возвратившись из Милана в Сен-Висент, я с благодарностью дотронулся до пыльного кузова пульмана, возившего меня в Милан, и пожал руку загорелому и спокойному водителю Нино.

Я знал, что больше никогда в жизни не увижу ни этого пульмана, остывшего в тени акаций, ни водителя Нино, но, к своему удивлению, не испытывал особого огорчения, – впереди были новые дороги и встречи.

В Милане меня приютил на один день представитель общества «Италия – СССР» доктор Иван Зеленкин.

Маленьким мальчиком родители увезли Зеленкина из Новочеркасска в Италию, но он ещё смутно помнил Россию и считал себя коренным донским казаком.

В его холостяцкой квартире стоял на круглом столе посреди гостиной медный тульский самовар – символ потерянной родины.

Доктор был прост в обращении, приветлив и хорошо, хотя и с лёгким акцентом, говорил по-русски. Управляла докторской квартирой весёлая и крикливая прислуга Эмма – неистовая патриотка Милана. По её словам, всё лучшее в мире было только миланское, – только «миланэзэ».

По случаю приезда гостя из Москвы доктор созвал ближайших друзей. Эмма накормила нас тяжеловатым и сытным миланским обедом. Во время обеда из коридора в столовую вошли на цыпочках четыре мохнатые собачки разных цветов – чёрная, за ней – рыжая, потом – белая и позади – бежевая.

Собачки чинно сели около стола. Они не скулили и ничего не просили. Они только смотрели на нас преданно и умоляюще. Но это не помогло.

– Виа! Виа! – строго прикрикнул доктор, и собачки так же покорно удалились, как и пришли, соблюдая тот же порядок – сначала чёрная, а за ней – рыжая, белая и позади – бежевая.

Собачки побыли в коридоре минуты две, снова в том же порядке вернулись к столу, опять были изгнаны, опять вернулись и упорно проделывали это круговращение, пока не окончился обед.

Поэтому и разговор за обедом шёл как бы циклами, – от одного возгласа «виа!» до другого.

Говорили о нашей поэзии, о Пастернаке. Потом – «виа!» – и разговор перешёл на конгресс Европейского сообщества писателей в Турине. Снова «виа!» – и началось обсуждение картины «Рокко и его братья». Опять «виа!» – и молоденькая прелестная американка Джуди, соседка доктора, рассказала о том, как делаются золотые туфли на «шпильках» – те самые, какие были у неё на ногах.

Для большей наглядности Джуди сняла золотую туфлю и пустила её по рукам.

Бронзовые волосы Джуди висели на затылке «конским хвостом». Её глаза были салатного и несколько туманного цвета, а пышные и короткие юбки погромыхивали при каждом движении.

Кроме Джуди, за столом сидели молодой инженер – знаток советской поэзии – и какой-то очень ласковый и очень едкий старичок. Он всё время добродушно кивал головой, но ни с чем и ни с кем не соглашался.

Доктор и все его друзья очень дружно показывали мне Милан в меру того короткого времени, которое я мог провести в этом городе. Дело в том, что Милан не был вписан в мою итальянскую визу. Поэтому я мог быть в Милане только днём, но не мог в нём ночевать. Вечером мне пришлось возвратиться в Сен-Висент.

В Милане меня не покидало ощущение, что в отдалённой юности я жил в этом городе и когда-то уже чувствовал неподвижный и желтоватый жар его улиц.

Знаменитый собор стоял в лесах. Его реставрировали, и леса придавали этому фантастическому зданию ещё более величественный вид.

Мы смотрели на собор со стороны прославленной миланской «галерии» – огромного пассажа, своего рода архитектурного чуда прошлого века.

Вся «галерия», терявшаяся вдали, была густо заставлена ресторанными столиками. Среди них приходилось лавировать, чтобы никого не задеть. Джуди шла впереди, легко изгибаясь, покачивая своими пышными юбками.

Позже, когда мы медленно проходили залы и дворцы замка Сфорца, я почувствовал внезапное удушье, будто мне зажали рот широкой горячей ладонью.

– Астма! – сказал доктор Зеленкин. – Едем сейчас же домой. Я сниму этот припадок. Вы должны знать, что в Европе есть два города, где астматикам нельзя жить, – Милан и Мадрид.

Я не знал этого.

Дома доктор дал мне яркие зелёные пилюли. Я тотчас уснул в шезлонге среди бегоний, а через полчаса проснулся без всяких признаков астмы.

Доктор и все его друзья так же дружно проводили меня до автобуса в Сен-Висент.

Доктор явно загрустил. Его расстроили мои рассказы о Москве и родном Новочеркасске.

Автобус мчался по темнеющей автостраде среди полей, маленьких рощ, разливов мелкой и тихой воды. За городом Аквилой он резко свернул в сторону Альп.

Мимо проносились ещё не остывшие заросли, тёмные замки на крутых холмах. В глубине отдалённых долин то появлялись, то исчезали снега на вершинах Монте-Розы и Маттергорна. И над всем этим вечереющим миром висел в небе бледный месяц. Его свечение было таким ясным, будто на земле совершенно исчез воздух.

Я дремал и только по громкому эху, повторяющему пение клаксона, догадался, что автобус уже вошёл в предгорья Альп.

На следующий день после возвращения в Сен-Висент я уехал в Турин, а оттуда улетел в Рим.

Воздушная глубина за окнами самолёта казалась не синей, а чёрной. Тирренское море поблёскивало внизу, в бездне, как чешуйчатый щит.

На щите вдруг нестерпимо сверкнула прилипшая к нему золотая песчинка. Мой сосед – сухощавый итальянский профессор с профилем Данте – показал мне на эту песчинку и внятно сказал:

– Монте-Кристо! Дюма!

Внизу в безбрежном океане воздуха и воды острой точкой горел маленький остров Монте-Кристо. Владельца этого острова Дюма выбрал героем своей очередной полувыдумки, своего увлекательного романа, в котором много наивных страстей и простодушия.

Старая Европа плыла под самолётом – частица нашей удивительной планеты, окружённой сиреневым сиянием, старая Европа, где родилось, возмужало, страдало и радовалось сердце. Оно стремилось передать всем, кто слышал его биение, тревогу жизни и красоту земли.

Стюардесса в сером обтянутом платье – тонкая и длинная, как земляная оса, – принесла на подносе горку разноцветных конфет в таких ярких обёртках, будто весёлый художник пробовал на них новые краски. Появление конфет обозначало, что самолёт начинает спускаться. Обычно у пассажиров от смены давления возникает шум в ушах. Конфеты ослабляют этот шум, а иной раз совсем его устраняют.

Слух вернулся ко мне вместе со вкусом патоки и барбариса. Я слышал, как стюардесса произнесла с непременной заученной улыбкой знакомое слово:

– Чивитавеккья!

Самолёт шёл уже довольно низко над морем вдоль итальянского берега, освещённого заходящим солнцем. Был ясно виден этот сухой желтоватый город с резкими тенями в глубине аркад, разорванный прибоем на части каменный мол, спящие пароходы без единой струйки дыма из труб и красноватый воздух на площадях.

Да! Старая Европа вся целиком – до последних клочков материка, до последнего изгиба маленьких бухт – наполнена воспоминаниями, сжимающими сердце.

Вот Чивитавеккья – город, где полтораста лет назад настойчивый искатель счастья Стендаль служил французским консулом.

Лучше всего он сказал о себе сам. «Подлинное моё ремесло – писать романы где-нибудь на чердаках».

В Чивитавеккье он целые дни напролёт читал и читал. Чтение было для него самой милой и напряжённой работой. Он научился извлекать со страниц древних авторов мысли столь современные, что их можно было применить ко всему: и к новейшей политике, и к скучному характеру своего помощника по консульству – старичка итальянца.

Старичок делал за Стендаля всю его консульскую работу. Стендаль же изредка, и то главным образом из любопытства, принимал капитанов кораблей, застрявших в этом скучном итальянском порту.

Стендаль часто ездил из Чивитавеккьи в Рим и полюбил дорогу через скудную равнину, ограниченную далёкой стеной Апеннин.

Уединение в Чивитавеккье было плодотворно для Стендаля.

Может быть, уединение нужно время от времени всем людям, особенно писателям. Оно очищает сердце и сообщает счастливую длительность нашим мыслям и чувствам.

В Рим мы прилетели в сумерки.

Новый римский аэровокзал расположен на равнине вблизи моря. Он геометричен и прозрачен.

На аэровокзале было много патеров, монахов и монахинь. Они ждали самолёта на Брюссель, где происходил какой-то католический съезд.

Патеры охотно и весело болтали с красивыми стюардессами, а пожилые монахини достигли совершенства в искусстве поджимать губы. Почти у всех монахинь губы были сжаты так крепко, будто из них выдавили всю кровь. Снаружи осталась только полоска синеватой кожи. Из-под ряс монахинь виднелись крепкие, хорошо начищенные ботинки. Кирпичный румянец лежал на выпуклых щёчках. По внешнему виду монахини были вполне добротными старыми девами – мастерицами по вышивке и изготовлению спагетти.

Молодые монахини казались застенчивыми и часто краснели. Даже короткий, но пристальный мужской взгляд бросал их в краску и вызывал преувеличенный блеск в глазах.

Что касается монахов, то они элегантно подпоясывали свои грубые власяницы капроновыми верёвками, а иные подъезжали к аэровокзалу на мотороллерах.

Вообще у нас до сих пор существуют превратные представления о многих вещах на Западе. Мы удивляемся, когда видим ласковых и доброжелательных кондукторов автобусов, шутливых и заразительно хохочущих на посту полицейских, детей, внимательных к взрослым, шофёров такси, у которых, как это ни странно, всегда находится сдача.

От аэродрома до Рима тянулась туманная низина. По ней мчался рой белых и красных автомобильных огней. Они отражались и дробились в глубине маслянисто-чёрной трассы.

С быстрым шумом пролетали по сторонам тёмные платаны. Казалось, что они прячут в своих вершинах ветер и выпускают его на свободу только в те мгновения, когда стремительно равняются с нашей машиной.

Рим разливался огнями всё шире, казалось, – до самых Сабинских гор.

Иногда вместо мерного пения асфальта под колёсами гудели каменные плиты, – быть может, остатки дорог времён цезарей.

Внезапно на плавном закруглении улицы мимо нас пронеслись пинии, подкрашенные алым огнём световых реклам. Мы начали огибать могучий овал Колизея.

За ним уже пылал Рим современный.

У некоторых городов, кроме звуков, общих для всех человеческих поселений, есть ещё звуки, принадлежащие только им одним.

О таких городах говорят, что у них есть свой голос. Большей частью он звучит под сурдинку.

Каков же голос Рима? Мне кажется, что это шорох и плеск фонтанов. Я не буду говорить о пенистом фонтане Треви. Не было ни одного описания Рима за последние двести лет, где бы не упоминался этот фонтан.

В Риме я полюбил фонтан на Навонской площади и ещё один безвестный и скромный фонтан около холма Яникул.

Около этого фонтана всегда сидела молчаливая старуха – продавщица цветов. Цветы у неё были самые простые, каких множество и у нас в России, – пионы, гвоздики, львиный зев и даже ноготки.

На Яникуле часто дул ветер. Малейший порыв его относил в сторону брызги фонтана. Дети с хохотом пробегали под этими брызгами. Вода в фонтане была зеленоватого цвета, как в лагуне.

Старуха держала цветы в большом эмалированном ведре. Фонтан всё время орошал цветы. От этого они казались ярче и душистее. Сама же старуха сидела подальше от брызг под большим полотняным зонтиком и вязала красный грубый шарф.

Я сел невдалеке от неё и долго рассматривал каждого мальчишку и каждую девочку, игравших около фонтана, и всех людей, что сидели на скамейках в тени деревьев.

Далеко над мглой мерцал купол святого Петра.

Старик в сером нейлоновом костюме лежал на скамейке и спал, прикрыв лицо газетой. По газете пощёлкивали брызги. Рыжий слепец в шляпе с петушиным пером сидел на складном стуле и торговал зубочистками.

Мальчик со светлыми лёгкими волосами попросил у старухи гранёный стакан и принёс в нём слепому воды из фонтана. Потом выполоскал стакан и принёс воды мне, хотя я его об этом и не просил.

Я поблагодарил его по-русски. Он подпрыгнул на месте от восторга и что-то меня спросил. Я ответил наугад:

– Москва!

Тогда он протянул мне руку, потом умчался с пустым стаканом, зачерпнул из фонтана воды и принёс её старухе с цветами. Она подарила ему за это маленькую красную гвоздику. Мальчик побежал со всех ног к дальней скамейке, где читала книгу молодая женщина в трауре. Он отдал ей гвоздику, она приколола её к платью на груди и поцеловала мальчика.

Мальчик схватил женщину за руку и начал изо всех сил стаскивать её со скамейки.

Она засмеялась и поднялась. Мальчик подвёл её ко мне и сказал с горящими глазами, что я – из Москвы!

Мерно шуршал фонтан.

Женщина отколола гвоздику, засунула её в маленький нагрудный карман моего пиджака, взяла мальчика за руку и ушла. Фонтан как бы рванулся ей вслед, швырнув множество брызг. Тогда она и мальчик обернулись и помахали на прощанье мне и фонтану.

Всё плескалась зеленоватая вода. Мимо прошли весёлые студенты в таких узких брюках, что было непонятно, как они могли натянуть их на ноги.

В четыре певучих тона пропел автобус-пульман. И я подумал о том, что всё-таки хорошо жить на свете бродягой, от случая к случаю.

Несколько лет назад я увидел в Риме Навонскую площадь – Пьяцца-Навона.

Приближался вечер. Боковой солнечный свет придавал зловещую живописность старым фасадам домов и воде, широкими струями лившейся из фонтана в бассейн.

Пьяцца-Навона показалась мне живым воплощением старой Италии с её карнавальными тайнами, пышной скукой и необыкновенными страстями. Страсти эти возникали от мимолётного взгляда, но сплошь и рядом приводили к катастрофам.

Невдалеке струился Тибр. Плакучие ивы полоскали в его мутноватой воде узкие листья.

За Тибром возвышался крутой приземистый замок святого Ангела. Солнце покрывало багрянцем его ноздреватые стены.

Я когда-то уже писал, что в 1930 году увидел в самом неожиданном месте – в селе Гришино, на реке Пре, на границе Мещорских лесов – картину неизвестного художника, относившуюся, очевидно, к концу восемнадцатого века. Картина изображала Пьяцца-Навона в Риме. Поэтому и в первый раз, когда я увидел эту площадь, и сейчас, когда я её увидел во второй раз, я вспомнил Гришино и запах багульника с окрестных болот.

Гришино было селом насквозь русским. На его песчаных улицах росла ромашка, клокотали чёрно-золотые петухи, и ласковые старухи всё охали, всё сокрушались о тяжёлой людской доле.

Так эта площадь соединилась в моих мыслях с рязанской деревней и тёплыми налётами смолистого ветра из сосновых лесов.

Сейчас, во второй раз, я попал на Пьяцца-Навона поздним вечером. Несколько знакомых итальянцев, в том числе превосходный переводчик русских книг Пьетро Цветаремич – вольный, весёлый и беспечный человек, – пригласили меня поужинать на Пьяцца-Навона.

Вся площадь была заставлена столиками и превращена в сплошной ресторан. Только по обочинам были оставлены на мостовой узкие проходы для пешеходов и экипажей (проезд машин по площади был по вечерам запрещён).

Экипажи медленно двигались мимо столиков, покрытых пышными скатертями, уставленных оплетёнными бутылками с вином и букетами цветов, уже немного увядшими от духоты.

Мы сидели за столом, освещённым только уличными фонарями и большой и слепой жёлтой луной. Она висела над соседней церковью в мглистом летнем небе.

Рядом с нами щёлкали бичи веттурино и отчётливо цокали по мостовой подковы.

Мы пили вермут и всякие другие вина. Они пахли чуть горько. То был подлинный сок итальянской земли – кремнистый, сухой, – сок земли, омытой густыми и тёплыми морями.

Цветаремич говорил о дружбе, возникшей на расстоянии. С нами сидел библиотекарь книгохранилища по истории искусств во Дворце Венеции Паоло Падовани. Это был скромный и ласковый человек, хорошо знавший нашу литературу.

Книги роднят людей. Я в сотый раз убедился в этом в ту ночь на Пьяцца-Навона, когда три человека, далёкие друг от друга по месту своей жизни, люди с разными биографиями, воспитанием, темпераментом, разными познаниями и разным языком, были близки друг другу, как люди одного общего дела.

Может ли возникнуть дружба, когда видишь человека впервые? На этот вопрос мне ответил Цветаремич несколько позже в письме из Рима.

«Я думаю, – писал он, – что когда возникает обоюдная симпатия, основанная на проникновении в какую-то созвучную зону другого человека, то она вполне оправдывает звание друга, несмотря на краткость знакомства».

Луна зашла за церковную башню. Таинственная ночная тень перерезала наискось площадь. Где-то далеко прозвонил колокол. Мы разошлись.

Потом у себя в смешном, очень узком номере гостиницы около виа Венета я долго оттягивал сон, долго слушал ночной Рим. Сон мне казался по меньшей мере преступлением.

Всё же к утру он одолел меня. Но я вскоре проснулся от шума воды из шлангов. Поливали улицы. Метались по стенам солнечные зайчики, отброшенные сильной и холодной струёй. Зелень виллы Боргезе ещё дышала ночной прохладой.

Днём я вылетел в Москву через Брюссель.

На длинном пути нас всегда тревожит ожидание случайности. К сожалению, никак нельзя догадаться, что эти случайности принесут с собой – досаду или удачу?

Во время итальянской поездки одна из таких случайностей возникла в Риме, – мы узнали, что лететь в Москву нам придётся не через Париж, как мы надеялись, а через Брюссель.

Мы, естественно, огорчились, обозвали про себя «битником» человека, доставившего нам билеты, а потом, уже в римском аэропорту, долго с недоверием смотрели, как за стеклянной стеной авиавокзала механики разогревали паяльником какие-то части в моторе нарядного бельгийского самолёта общества «Сабена». На нём мы должны были лететь в Брюссель. Конечно, мы предпочли бы Париж и французскую «Каравеллу».

Самолёт был небольшой, изящный, и взлетел он с таким же бешеным рёвом, как и все самолёты, но грациозно и весело. Он как будто вспорхнул на воздух и даже заплясал на воздушных волнах.

Он оказался очень быстрым, этот легкомысленный самолёт. Стюардесса с лицом восходящей кинозвезды едва успевала сообщать пассажирам о красотах земли, проносившихся внизу за слоем облаков: «Остров Корсика», «Лазурный берег», «Прованс», «Страсбург».

Так, играя, мы домчались до Бельгии, прорезали сверху пелену облаков, и вдруг под нами закачалась, как на праздничной ярмарочной карусели, весёлая разноцветная страна. С воздуха казалось, что её построили из кубиков дети на стриженой и очень зелёной траве.

В пустынном и непомерно просторном брюссельском аэровокзале выяснилось, что самолёт на Москву пойдёт только завтра днём и нам придётся больше суток прожить в Брюсселе.

Мы обрадовались, но тут же испугались, – у нас не было бельгийской визы и не было денег, кроме тех грошей, которые мы оставили на последний короткий перелёт из Парижа в Москву.

Но визы нам выдал бесстрастный жандарм в высоком, как вавилонская башня, кепи (при этом он незаметно сфотографировал наши паспорта), а деньги на жизнь, на гостиницу и такси нам тут же выдало, как это и полагается, агентство воздушного общества «Сабена».

Меня как «размагниченного интеллигента» всё время смущала в Брюсселе мысль, что «Сабена» на нас ничего не заработала, а может быть, наоборот, даже добавила свои деньги. Успокоил меня только вид служащих «Сабены», – они просто сияли, будто мы не могли доставить им большей радости, чем прожить за счёт их фирмы целые сутки в несколько старомодном и несколько патриархальном Брюсселе.

В Брюсселе я убедился, что привычка вспоминать стихи с годами у меня не прошла. В Брюсселе я часто повторял прочитанные ещё в 1914 году стихи Северянина:

О Бельгия, ты светозарна!
Твоих городов карусель
Под строки Эмиля Верхарна
Кружит, кружевея, Брюссель.

Но перед нами Брюссель промелькнул отнюдь не в светозарном, а в несколько туманном пространстве. И я понял, что этот туман и есть постоянный воздух Фландрии. Может быть, поэтому особенно яркими, будто только что вынутыми из прозрачной воды, представлялись цветы в корзинах у цветочниц и в брюссельских садах.

Гостиница – чистая, но поблёкшая – попахивала старой мебелью и корицей.

В уличных кафе сидело много пожилых женщин. К ножкам столиков были привязаны дремлющие собаки.

Во многих кино шла картина «Ночи Европы». Я пошёл на неё. Я вошёл в зал во время сеанса. Девушка, совсем невидимая в темноте, подошла ко мне, взяла за руку и, освещая электрическим фонариком свои стройные ноги, провела меня на место.

На экране среди всяческих эстрадных номеров и рок-н-ролла возник стриптиз. Красивая перетонченная женщина в трауре медленно раздевалась, отбросив только что прочитанное и, должно быть, печальное письмо. Из-под ресниц её медленно текли очень блестящие слёзы.

Может быть, потому, что женщина в трауре была очень красива, нежна и беспомощна, зрелище стриптиза оказалось совсем не сексуальным.

Я вышел. Уже спустился вечер. Неяркий свет заливал улицы. Я свернул в тёмный кривой переулок. Кое-где в маленьких узких витринах стояли аляповатые статуэтки знаменитого мальчика – «Манекен писс» – и висели жёлтые, серебряные, чёрные и золотые брабантские кружева для туристов.

В глубине переулка слышался странный шум, похожий на отголосок церковной службы.

Я пошёл на этот шум и неожиданно попал на большую квадратную площадь, обставленную высокими средневековыми домами.

Фасады этих домов из тёмного, почти чёрного камня были освещены снизу неяркими фонарями. Мне показалось, что на дома наброшено богатое золотое кружево. «Что это? – невольно спросил я себя. – Что за чертовщина?».

Но это было действительно так. Я стоял на Золотой площади Брюсселя. Впечатление кружева из тяжёлого литого золота, опутавшего дома, было вызвано тем, что орнаменты на фасадах, нарядные наличники окон, лепные гильдейские гербы, завитки колонн и балясины балконов были позолочены.

Золото на чёрном камне придавало зданиям загадочность и превращало ночь в золотой сумрак.

Безмолвные толпы стояли по краям площади и прислушивались к словам торжественной мессы. Её служил среди площади под бархатным балдахином седой кардинал.

На балконе одного из зданий стоял в луче света молодой человек в простой военной форме.

Десятки длинных и причудливых исторических флагов времён восстания гёзов, испанских войн и Тиля Уленшпигеля спускались с длинных флагштоков, выдвинутых из верхних окон домов. Флаги шуршали. До них можно было дотронуться рукой. Ткань флагов была мягкой и тёплой.

– Что здесь происходит? – спросил я человека в кепке, надетой набекрень, и явно выпившего. Он покачнулся, схватился за моё плечо, утвердился таким образом на ногах и совершенно трезвым голосом ответил, что сегодня – праздник независимости Бельгии, что молодой человек на балконе – бельгийский король (человек при этом таинственно подмигнул), что месса окончена и сейчас начнётся перекличка городов Бельгии – участников борьбы за независимость.

Всё стихло. Невидимый мерный голос сказал откуда-то сверху, из глубины площади:

– Сейчас будет говорить Антверпен!

Антверпен произнёс несколько слов, чтобы уступить место Намюру. После Намюра говорил Льеж, а потом – все достославные города Бельгии.

Каждую короткую речь городов перекрывал отдалённый орудийный салют, как будто над Брюсселем медленно катились по облакам гремящие ядра.

Лишь только стихал салют, тотчас возникал переливающийся звон многих колоколен.

Впервые я услышал знаменитые бельгийские серебряные колокола. Они звенели мелодично и нежно. Их перезвон наполнял, очевидно, всё ночное пространство Бельгии от Северного моря и Брюгге до Лувена и Боринажа.

Звонила, перекликаясь, вся страна. Звонила по строгим и торжественным мелодиям бельгийских колокольных композиторов и звонарей.

После переклички городов в Брюсселе начался праздник. Выражался он в том, что брюссельцы танцевали всюду: на мостовых, на тротуарах, в скверах, во дворах и за освещёнными окнами домов.

В кафе, куда я зашёл, медленно танцевала с мальчиком тончайшая девушка с синими фламандскими глазами.

На стене кафе висело скромное объявление. Оно извещало посетителей, что в этом кафе бывали Верхарн, Ван-Гог, писатель Роденбах – певец умирающих фламандских городов – и великий и туманный Метерлинк – создатель «Синей птицы».

И снова мне вспомнились слова из полузабытых стихов:

О Бельгия, синяя птица
С глазами принцессы Мален…

Наутро мы вылетели из Брюсселя в Москву. Мы шли над Северной Европой на большой высоте, обходя исполинские башни белоснежных кучевых облаков. Они тянулись до самой Москвы.

Я думал о том, что много видел, но, как всегда, мне было мало этого. Сколько бы человек ни видел, ему всегда мало Так и должно быть. Нам нужна вся земля со всеми её заманчивыми уголками. Мы хотим видеть весь мир.

Недавно я прочёл историю об одном маленьком английском мальчике. Он собрал в копилку несколько шиллингов и решил купить на эти деньги океанский пароход «Куин Мэри». Он пошёл со своими шиллингами к капитану «Куин Мэри», но после этого посещения долго плакал, как плачут иногда взрослые над своей разбитой мечтой.

Вот так же и мы, взрослые, мечтаем о целом мире, как мечтал этот мальчик об океанском пароходе.

Но у мальчика было перед нами одно преимущество: капитан «Куин Мэри» был так тронут горем малыша, что подарил ему великолепную модель этого корабля.

А горести взрослых никого так сильно не трогают, и никто не вздумает подарить нам земной шар.

1962

Примечания


Впервые под названием «Дорожные записи» в журнале «Новый мир», 1962, № 5.