В это утро, умываясь около землянки ледяной водой, лётчик лейтенант Свиридов вспомнил только что виденный странный какой-то сон.
Обыкновенно никаких в последнее время снов Свиридов не в состоянии был припомнить, но этот почему-то запомнился.
Он видел свою московскую квартиру на шестом этаже и в ней — жену Нюру и четырёхлетнюю светловолосую, в отца, дочку Катю. Они сидели обнявшись, смотрели в окно, а ближе к двери, на полу, стоял электрический чайник, от которого шёл красный шнур к штепселю. Он же сам будто бы вошёл в эту комнату из коридора и вдруг услышал слова, сказанные очень отчётливо и с большой тоской:
— Я — жаворонок… Я умею говорить по-человечески… И вот меня хотят изжарить!
Слова эти шли из чайника, а когда он пригляделся, то оказалось, что чайник почему-то похож на клетку, и в этой клетке-чайнике метался действительно серенький хохлатый жаворонок с безумными от ужаса глазами.
Потом как-то всё спуталось, смешалось. Он порывался вытащить из горячего уже чайника-клетки этого изумительного говоруна, но почему-то не мог, а Нюра и Катя уже не сидели около окна, — их не было в комнате, — и никто не объяснил ему, что это за жаворонок и зачем нужно было его жарить. А потом на дне чайника он увидел только маленькую головку уже зажаренной птички.
В двадцать пять лет люди вообще мало бывают склонны думать о том, чего не бывает в жизни, а здесь, в тундре, где тонули в снегах низкорослые жиденькие корявенькие берёзки и неумолчно гремела война, тем более некогда было думать об этом.
Кругом лежала укрытая снегом тундра, подпёртая на западе грядою сопок, а на севере темнело полосой Баренцево море, и оттуда сейчас тянул лёгкий, но свежий ветер.
В этот день Свиридов должен был патрулировать там, в стороне чуть заметно синевших дальних сопок, из-за которых часто появлялись вражеские бомбардировщики, чтобы тревожить Мурманск.
Аэродром, на котором, тщательно замаскированный, стоял в ряду с другими и его «ястребок», был укрыт мягким, пока ещё неглубоким снегом.
Свиридов, тепло одетый для полёта, казался издали толстым и неуклюжим, хотя был лёгким и гибким, хорошим гимнастом. Из землянки он вышел, захватив с собой на всякий случай бортпаёк: несколько банок консервов, несколько плиток шоколаду. И вот, быстро пробежав по снегу и оставив в нём широкий след, «ястребок» оторвался от земли и свечой пошёл в высоту.
Как-то вышло так, что лейтенант даже не попрощался с Бадиковым, а, вспомнив об этом при взлёте, подумал: «Ну, пустяки какие… Ненадолго же лечу, вернусь…»
Ему часто приходилось вылетать в разведку и возвращаться в положенный срок, никого не встретив в воздухе. Однако ещё с раннего утра он, как и другие, видел, что день наклёвывается ясный. Небо было хотя и облачным, но с большими прозорами бледной голубизны. А когда «ястребок» прорезал два слоя облаков, небо стало гораздо просторнее, чище… И вдруг разглядел в нём Свиридов три мутные, прячущиеся в облаке тени самолётов.
«Может быть, свои, не фашистские?»
Послушный опытным рукам, лежавшим на штурвале, «ястребок» пошёл на сближение. Свиридову просто хотелось убедиться, что это свои, в чём он был почти уверен, однако чем ближе он подходил, тем яснее видел: враги.
С земли он узнал бы их по характерному шуму моторов, но теперь рёв «ястребка» заглушал все звуки кругом. Врагов выдал их жёлтый камуфляж. Глаза искали на ближайшем из них белый круг с чёрной свастикой в середине и нашли. И тут же пришло решение напасть.
Чтобы напасть, нужно было набрать высоту. Лейтенант быстро взял штурвал на себя — «ястребок» резко взмыл кверху.
Настал момент. Свиридов выбрал бомбардировщик, который был ведущим в звене, и спикировал на него. Затяжная очередь трассирующих крупнокалиберных пуль пронзила правую плоскость. Тяжёлая машина начала оседать, но он, увлёкшись, продолжал тратить на неё свой запас патронов.
Фашистский бомбардировщик зарылся в тучах и исчез из виду. Упадёт ли, или дотащится до удобного места посадки, — этот бомбардировщик был уже выведен из строя, а два других?
Свиридов присмотрелся к ним и увидел, что они, потеряв ведущего, изменили направление и уходят от него во всю силу моторов.
Он полетел вслед за ними.
«Врёшь, не уйдёшь, гад!» — подумал лейтенант, заметно покрывая расстояние до ближайшей вражеской машины.
Сбитый им бомбардировщик был третьим по счёту в списке его побед; этот, впереди, входил в шеренгу четвёртым. Одного, из двух прежних, он протаранил, слегка только погнув свой винт. Он уже видел, что этот, стремившийся от него уйти, будет вторым…
И такое было чувство уверенности, что его ждёт и здесь полная удача… Однако случилось не совсем так, как ожидалось.
Была ли допущена какая-то небольшая, но роковая ошибка им самим, когда он повис уже над хвостом вражеского самолёта и приготовился всем телом к удару, или немецкий лётчик в какую-то долю секунды чуть-чуть взял влево, но только что винт «ястребка» ударил в хвост бомбардировщика, причём от руля глубины посыпались вниз обломки, как Свиридов почувствовал, что левое крыло его «ястребка» тоже ранено.
От толчка Свиридов едва усидел на месте. Потом точно судорожная дрожь охватила всё тело «ястребка»; этого не было в тот первый раз, когда он применил таран. И хотя лейтенант видел, как от его удара пошёл вниз бомбардировщик, но радость не появлялась: он чувствовал, что, дрожа и забирая влево, стала снижаться и его машина. Он понял, что левое крыло повреждено, что о полёте дальше или на свой аэродром нечего было и думать, что единственное, о чём он может мечтать теперь, — это посадить свой самолёт где-нибудь так, чтобы он не разбился и не схоронил его самого под обломками.
Мгновенная оторопь, от которой даже виски под шапкой вспотели, сменилась в нём предельной собранностью: впереди была смерть, если он допустит хоть малейшую ошибку. Где-то нужно было посадить самолёт, но где именно? Внизу видны были только скалистые сопки, обрывы, почти отвесные и потому не покрытые снегом. Вся земля от этих каменных обрывов казалась полосатой, как огромнейший матрац. А времени для выбора места посадки отводилось в обрез: самолёт мог ещё плавно снижаться, но лететь он уже не мог.
Свиридов был так полон острой мыслью спасти самолёт, а значит, и себя, что не вспомнил даже о сбитом им только что бомбардировщике. На какую из этих сопок внизу он упал, ему было уже безразлично. И велика была его радость, когда он заметил какую-то ровную площадку между тор. Он не сразу понял, что это замёрзшее и покрытое снегом озеро; он видел только, что здесь можно совершить посадку. И вот «ястребок» коснулся колёсами снега, протащился в нём животом десятка два метров и стал.
Снег лежал неровно: местами меньше, местами больше; мотора уже не стало слышно; тишина и сознание, что жив, что машина цела, что её можно будет ещё исправить и пустить в дело. Нужно было только осмотреться, запомнить местность, сообразить, как и в какую сторону отсюда выйти, чтобы добраться к своим.
Свиридов сдвинул на лоб очки, снял с себя парашют, отодвинул колпак с кабины и огляделся, насколько мог.
Горы обступили озеро со всех сторон, но скаты их, поросшие деревьями, были не круты. Их складки, где снег казался особенно глубок, густо синели. Никак не представлялось, чтобы ходили где-нибудь здесь человеческие ноги, до того нетронутая стояла кругом тишина.
И вдруг тишину эту прорезал выстрел. Это было так неожиданно, что Свиридов не поверил себе: выстрел или, может, треснул лёд… Но спустя две-три секунды ещё выстрел, и даже как будто пуля ударилась о самолёт. Тогда лейтенант выхватил из кобуры свой пистолет и зажал в руке, в то же время высунувшись из кабины.
Первое, что он увидел, была огромная собака — мышастого цвета дог; двух фашистских лётчиков, бежавших тяжело следом за нею, он увидел в следующий момент, и только потом бросился ему в глаза тот самый бомбардировщик, который был так недавно им сбит: немец-пилот посадил его в другом конце того же озера.
Врагов было двое, с огромной собакой, которую вздумалось им взять в полёт, и собака эта уже подбегала неловкими прыжками, увязая кое-где в снегу. Но не в неё, а в переднего из лётчиков, который стрелял, три раза подряд выстрелил Свиридов, и тот упал; а дог был уже в двух шагах, и лейтенант едва успел укрыться от него, закрыв колпак кабины.
Дог рычал и скрёб передними лапами колпак кабины. Низко обрезанные круглые уши он прижал к широколобой квадратной голове; шерсть на затылке поднялась дыбом. Яростные зелёные глаза, огромные белые клыки, пена на красных брыжах, рычание, перешедшее в вой, — всё это за стеклом, тут же, и видно, как подбегает второй лётчик, высокий и грузный.
Но вдруг дог, стремившийся вскочить на гладкий верх машины, сорвался и опрокинулся на спину, в снег. Точно толкнуло что Свиридова тут же отбросить колпак кабины, перегнуться через борт и выстрелить. Огромная собака забилась на снегу, окрашивая его своей кровью. Встать она не могла уже больше: голова её была прострелена. Длинным языком она лизала снег.
А фашист, толстощёкий, грудастый, зеленоглазый, всем своим внешним обликом разительно похожий на своего дога, был уже близко и кричал:
— Погоди, русский, погоди-и!
Русские слова угрозы — это было так неожиданно, что Свиридов тут же выскочил из кабины навстречу врагу.
Он выстрелил в его сторону, но промахнулся ли от волнения, или только слегка ранил, не понял; фашист, рыча по-дожьи и бормоча: «Не уйдёшь, врёшь!» — опрокинул его и прижал всей тяжестью своей шестипудовой туши.
Свиридов собрал свои силы, насколько позволило это сделать кожаное пальто, и сбросил с себя гитлеровца. Но при этом пистолет выпал из его руки, а фашист, оказавшийся через момент снова сверху, обеими руками схватил его за горло.
Видя, что вот-вот конец, что уже не хватает воздуха, Свиридов подтянул левое плечо и вывернул правое из-под навалившегося на него врага. Тогда пальцы фашиста разжались, и лейтенант не только сильно втянул в себя свежий морозный воздух, но, вспомнив о пистолете, начал нашаривать его около себя в снегу.
Однако гитлеровец предупредил его. Руки он разжал затем, чтобы вытащить финский нож из кармана, и торжествующими стали его круглые зелёные дожьи глаза, когда он вонзил нож в лицо лейтенанта и резанул от переносья вдоль левой щеки и нижней челюсти.
Острая боль отдалась в сердце лейтенанта. Нож в руке врага — это была уже явная смерть. И всплыл в памяти дед, как-то раз сказавший: «Если лихой человек, беспощадный, тебя осилил, вдарь его ногой в причинное место». Свиридов шевельнул правой ногой, согнутой в колене, и из последних сил ударил немца коленом между раскоряченных ног.
«Лихой человек» вскрикнул глухо и обмяк, опустив руку с ножом, занесённую было для второго, смертельного уже удара, а лейтенант тем временем нашарил подмятый им под себя и вдавленный в снег пистолет. Не теряя ни одного мгновенья, он выстрелил туда, куда пришлось дуло пистолета, в левый бок фашиста — и тут же почувствовал себя свободно: враг сполз с него совсем, он же отодвинулся по снегу в сторону и сел, не имея сил подняться на ноги.
Так сидел он несколько минут. Он глядел в глаза смертельного врага, которые стекленели, туманились, но не закрывались, и, подтягиваясь рукой до чистого снега, прикладывал его к ране; когда же комок снега багровел от крови, отбрасывал его и брал другой.
Дог перестал уже дёргать лапами, застыл. Неподвижно лежал в снегу шагах в тридцати, другой гитлеровец. Неподвижно, как на аэродроме, стояли одна в виду другой две покалеченные воздушные машины: одна со свастикой, другая с красной звездой.
Всюду на льду озера было тихо, кругом в горах было тихо, вверху, в облачном небе, было тихо. Всё живое, что здесь было теперь, — он один, лейтенант Свиридов, с лицом, глубоко разрезанным финским ножом.
Боль была острая, не утихающая, гулко отдающаяся в голове.
Сжать зубы оказалось невозможным, так как ранена была и верхняя десна во всей левой стороне, и часть нижней, и он долго выплёвывал кровь.
Но нужно было всё-таки встать и, не теряя времени, идти в сторону своих землянок: первозимний день короток везде, а здесь, в тундре, он короче, чем где бы то ни было.
Свиридов подошёл к своему «ястребку» и взял из него то, что считал самым нужным в дороге: бортпаёк, карту, авиакомпас. Перезарядил пистолет, оглядел в последний раз машины, свою и чужую, и трупы врагов и пошёл прямо на север, чтобы выйти к морю.
Он то проваливался в глубокий снег, то выбирался на лысый обледенелый камень обрывистых рёбер сопки, то застревал в ползучих деревьях, похожих на кустарник, и не успел ещё перевалить через сопку, как уже надвинулся вечер.
Ему казалось, что отсюда, с порядочной высоты, он должен будет увидеть тёмную полосу моря, как приходилось видеть её с истребителя, но не было ничего видно, кроме других сопок, густо уже синевших во всех своих впадинах.
Свиридов старался припомнить, как летел в начале полёта, пока не встретился с немецкими бомбардировщиками, и куда повернул потом, чтобы по местности определить, хотя бы приблизительно, где он находится. Но в памяти это стёрлось, заслонилось другим, а карта, взятая им, ничего ему не разъяснила: на ней тут было просто белое пятно.
Разогревшись от ходьбы, Свиридов не чувствовал холода и, когда совсем окончился день, остановился и сел прямо на снег. Он очень устал и от борьбы с врагом, и от потери крови, и от ходьбы, но когда вздумалось ему хоть немного подкрепить силы шоколадом, который был в его бортпайке, оказалось, что он не мог этого сделать. Боль во рту не позволяла сжать зубы, которые к тому же качались. Он подержал на языке кусок шоколадной плитки и выплюнул.
Он знал, что ночь не будет тёмной, что небо на севере вот-вот расцветится сполохами, и сполохи начались, как обычно, каким-то мгновенным разрывом тёмного неба и заколыхались радугой цветов. Отсюда, с пустынной сопки, это было гораздо более величественно, чем оттуда, от своих землянок, однако не менее непонятно.
Снежные шапки сопок заиграли то голубыми, то розовыми, то палевыми полосами и пятнами, и лейтенант Свиридов следил за этими переливами тонов, точно находился в картинной галерее. Но усталость постепенно тяжелила и тяжелила веки, и он задремал, прислонясь спиною к камню.
Он именно дремал, а не спал, потому что в одно и то же время отшатывался куда-то в провалы сознания и какой-то частью мозга сознавал, что он на сопке один, что кругом снежная пустыня, что тянется ночь, что переливисто блещет северное сияние.
Очнулся и откинул голову, когда что-то коснулось его израненного лица, отчего внезапно стала острее боль. Он даже приподнялся несколько на месте, огляделся.
Недалеко от себя, на камне обрыва, он заметил две светящиеся точки рядом; их не было прежде. Они пропали было на миг и опять зажглись. Он догадался, что это глаза совы, белой большой полярной совы, что это она пролетела около него так близко, что задела его крылом, а может быть, даже села на его плечо.
Потом раздался довольно резкий в тишине и неприятный крик. Это другая такая же сова пролетела над ним и села недалеко от первой. Скатав снежок, Свиридов бросил его в сторону двух пар светящихся глаз. Совы улетели, и крик их послышался издали.
Свиридов встал и пошёл дальше, однако свет сполохов, достаточный, чтобы идти по ровному месту при неглубоком снеге, здесь, на стремнинах сопки, оказался очень обманчивым по своему непостоянству, по прихотливой игре тонов. Лейтенант проваливался чуть не по пояс в снег там, где ему представлялось твёрдое место, и натыкался на деревья, тщательно обходя их резкие тени.
Кончилось тем, что через час он сел снова, чтобы дождаться рассвета. Опять дремал; опять над ним и около бесшумно вились белые совы, а он, прогоняя их снежками, вспомнил случай, бывший на его московской квартире.
Там на балконе зимой Нюра оставляла кое-что из продуктов, и вот замечено было ею, что исчезали бесследно то сливочное масло, кусками по сто граммов, то ветчина, нарезанная и накрытая тарелкой, то даже растерзана была курица, приготовленная для бульона.
Грешили на чьего-нибудь кота, хотя и не понимали, как мог он взбираться на балкон шестого этажа, и вдруг нечаянно застали на балконе ворону. По описанию Нюры, это была какая-то необыкновенно большая ворона, видимо, очень опытная в подобных кражах. Масло, например, она аккуратно освобождала от обёрточной бумаги; тарелку с ветчиной, тоже аккуратно и стараясь не стучать, спихивала клювом; у курицы она съела только печёнку и сердце…
Грезилась московская квартира, Нюра, Катя… Представлялось, как воентехник Бадиков и другие товарищи ждали его возвращения, а теперь решили уже, конечно, что он погиб…
Тяжелели веки, дремалось, ухали совы, колдовали сполохи на круглых шапках сопок — в этом прошла ночь, а чуть свет он двинулся дальше, справляясь со стрелкой компаса.
Всё казалось, что море где-то не так далеко, что вот ещё час, два, пусть три, ходьбы, и он его увидит. В это хотелось верить, и в это верилось. А между тем чем дальше, тем всё труднее становилось идти: деревенели ноги.
Свиридов понимал, что нужно было бы подкрепиться, хотя не ощущал ещё сильного голода. Но когда снова вынул плитку шоколада и положил в рот, то убедился, что не только жевать, даже и сосать было нестерпимо больно, и он бросил всю плитку в снег.
Это он сделал с досады, но потом уже не досада, а только ощущение непосильной тяжести всего, что было на нём и с ним, заставило его выкинуть из своего бортпайка две банки консервов, совершенно ему ненужных, раз он не мог жевать, но тяжёлых.
Был ли это обман чувств или настойчивое желание убедить себя, что он поступил как следует, но несколько времени потом Свиридов шёл более бодро.
У родника, бившего из-под тонкого льда и пропадавшего в снегах, он остановился и начал пить из горсти. Глотать было больно, однако пить очень хотелось; кроме того, холодная вода освежала рот. Около родника просидел больше часа и раза три принимался пить.
Но когда Свиридов пошёл дальше, он вздрогнул, увидев совсем недалеко от себя ожившего дога. Так показалось по первому взгляду: медленно, так же, как и он, идёт шагах в десяти в крутящейся позёмке мышастый немецкий дог.
Рука лейтенанта чуть не потянулась к пистолету, но он разглядел острые уши, пухлый хвост и понял, что это волк.
Матёрый волк легко ставил лапы, не проваливаясь на слабом насте, и поглядывал на него, казалось бы, вполне добродушно. Шёл Свиридов, шёл рядом волк, точно старый знакомый, и лейтенанту поначалу это не казалось неприятным.
Он не знал, правда, как ведут себя полярные волки, о своих же рязанских волках он с детства слышал, что они на человека не нападают. Пробовал останавливаться, чтобы дать волку возможность уйти куда-нибудь дальше, но волк останавливался тоже.
Между тем, несколько оживлённый холодной водой, Свиридов снова начал уже терять силы. Ему даже казалось, что у него жар: во всём теле начиналась ломота. И он понял вдруг, что волк идёт с ним неспроста, что хищник видит, насколько обессилел человек, вот-вот упадёт, чтобы не встать больше. Тогда он станет его законной добычей.
Свиридов остановился. Волк поглядел на него и присел на задние лапы, для приличия отвернув морду.
Свиридов медленно вытащил пистолет, проговорив при этом: «Ого, тяжёлый какой!» — так же медленно поднял его и нажал гашетку. Он не целился, он выстрелил только затем, чтобы испугать волка. И хищник, действительно испуганный, помчался от него во всю мочь и пропал там, в сопках.
Позёмка же разыгралась в метель. И хуже всего вышло, что это случилось к концу дня. Надежда увидеть море — было всё, чем он жил теперь, но метель била в глаза, метель крутилась около, застилала всё кругом, принесла с собой резкий холод.
Свиридов нашёл место, где можно было сесть спиной к ветру, и, когда совсем стемнело и потом в миллионах снежинок перед ним переливисто засверкала радуга северного сияния, остро стало жаль ему всего, что он оставит, замёрзнув тут.
Очень хотелось спать, и страшно было заснуть. Он знал, как замерзают люди во сне: сначала приходит сон, потом смерть. Он силился убедить себя, что слишком тепло одет для того, чтобы замёрзнуть, но в то же время чувствовал озноб, сменивший недавний жар.
Когда он покидал свой истребитель, то думал, что придёт к своим и потом прилетит сюда, на озеро, с воентехником Бадиковым и другими; что его «ястребок» будет исправлен и вновь поднимется в воздух, а может быть, исправят и немецкий бомбардировщик. Теперь ему думалось, что на озеро непременно налетят враги.
Боль в разрезанных дёснах показалась ему теперь сильнее: все зубы ломило. Каждую небольшую тень впереди или сбоку он принимал за вернувшегося волка: сидит и смотрит, жив ли ещё человек, или уже можно начать его рвать клыками, такими же огромными, белыми, как у дога.
Представился довольно ярко тот сон, который он видел в последнюю свою ночь в землянке: мечется хохлатый жаворонок с красными от ужаса большими глазами, и слышен его умоляющий голос: «Я — жаворонок… Я умею говорить по-человечески… И вот меня хотят изжарить!» Потом очень непонятно как-то Катя очутилась у него на коленях и всё допытывалась, какие бывают жаворонки и как поют… Он прижимался раненой щекой к её мягким волосам, и от этого боль утихала.
Несколько пар совиных глаз то здесь, то там, то около — видел ли он, или чудились они, не был твёрдо уверен в этом Свиридов. Но он почти чувствовал, как совы садились тут где-то, прилетая вместе с метелью. Они помнили, должны были помнить о нём с прошлой ночи; они, как и волк, не могли упустить своей добычи.
Метель бушевала всю ночь, и странно было Свиридову увидеть при первых признаках близкого рассвета, как она утихала, как порывы её всё слабели… Когда можно уже было разглядеть стрелку компаса, он пошёл снова.
Метель местами намела сугробы, местами обнаружила кочки тундры, отчего идти стало труднее — так ему казалось, но он просто обессилел: ночной отдых если и подкрепил его, то ненадолго. Непосильной тяжестью лежало на плечах кожаное пальто… Едва передвигая ноги, он думал, что бы такое выбросить на снег, чтобы было легче идти. «Пистолет?.. Нельзя: может опять появиться около волк… Авиакомпас?.. Тоже нельзя: иначе не выйдешь к морю…» Он пошарил в кармане, нашёл там карандаш, совершенно ненужный ему теперь, и выкинул.
Он шёл, как в бреду, едва переставляя тяжёлые ноги, иногда вглядываясь туда, вперёд, где должно было показаться море. И когда оно показалось, наконец, к вечеру этого дня, Свиридов был уже до того слаб, что не почувствовал радости. Но почти тут же заметил тёмный силуэт человека, первого человека за эти несколько дней, и первое, что он сделал, — вытащил свой неимоверно тяжёлый пистолет.
Так как последние люди, которых он видел, были фашистские лётчики, непременно хотевшие его убить, то и этот, новый, показался его затуманенным глазам тоже врагом. А через минуту он, терявший сознание от усталости, был в заботливых руках матроса Северного флота, на помощь которому подходили трое других матросов.
1941 г.
Примечания
Впервые в журнале «Красноармеец», 1942, № 22.