Магазин сельпо помещался на втором этаже старого кирпичного дома. Полая вода подошла к самому косогору около магазина. Из широкого окна магазина был хорошо виден рябой от ветра разлив, терявшийся в тёплом сером дыму. Дым стлался по воде из прибрежного села.
Во время разлива в сельпо всегда было особенно людно и шумно. Народ приходил и за покупками к первомайским праздникам и просто так — посмотреть на большую воду и поговорить о разных разностях. Такой разговор всегда был очень интересным, потому что задевал множество неожиданных вещей, или, как выражался продавец сельпо Семён Иванович, «обстоятельств быстротекущей человеческой жизни».
Семён Иванович, прислушиваясь к разговорам, просыпал иной раз на прилавок крупу или ошибался, щёлкая костяшками на счётах. Тогда он говорил без злобы, но со вздохом:
— Мелют и мелют под руку. Как только языки не отсохнут! Откуда у людей материал берётся для этакого словесного помола!
— А ты не слушай! — кричал в таких случаях Семёну Ивановичу кто-нибудь из посетителей. — Ты своё дело делай, не зевай. Народ разговаривает, его не остановишь.
— Факт! — говорил колхозный плотник Иван Потапыч. — Пойди останови полую воду, когда она что ни день, то прибывает. Жизнь нынче размахнулась, как большая вода. Вот и шумит народ.
А иная сердитая старуха гневно шамкала, поглядывая на Семёна Ивановича:
— Ишь чего выдумал! Перед праздником людям рот затыкать!
— Да ну вас! — отмахивался Семён Иванович. — Говорите, хоть перервитесь! Моё какое дело.
Разговорщики обычно рассаживались на деревянной, блестящей от старости скамье и, прежде чем вступить в беседу, обязательно скручивали цигарки из махорки и замечали:
— Да-а! Вот, значит, нынче какие дела!
— Дела как смола! — соглашался кто-нибудь из завсегдатаев сельпо. — От них языка не отлепишь.
После этого вступления начинался самый разговор. Говорили о разливе, семенах, о том, что пришли новые торфяные машины, о том, что коровы, чуя весну, просятся на волю и ревут целыми сутками по хлевам, о празднике — сейчас, говорят, в Москве будет такое веселье, что и здесь будет слышно, о новых пароходах на Оке («белые, ну, прямо, как невесты какие-нибудь»), о новом доме для учителей, о том, как сажать сады и настаивать целебные травы.
В сельпо висел дым от курева, а снаружи в серости и тишине остановилась весна, как бы прислушиваясь к тонкому звону сока в стволах деревьев. Говорят, если приложить ухо к берёзе, то можно даже услышать этот слабый звон. Да мало ли что говорят! Бывает, и придумывают. Но весна всё равно над землёй притихла, как бы стараясь уловить собственное дыхание. И, может быть, от этого неприметного дыхания осыпается в чистую воду жёлтая пыльца с цветущих распушившихся верб.
Мне всё кажется, что тот человек, какой не видел цветущей вербы над затихшей водой и не заметил её чистого отражения в этой воде в такой тёплый денёк с нависшим серым небом, никогда не поймёт, что такое наша русская застенчивая весна. Так же, как и тот человек, что не вдохнул холодноватого, почему-то чуть пахнущего нефтью воздуха над разливом. Или не приметил, как на глазах ползут из-под перепрелого палого листа, нагретого ещё не набравшим полную силу солнцем, зелёные иголки травы.
Есть много признаков весны, но один из самых верных — это пристальное и радостное внимание, пробуждающееся в человеке к каждой лопнувшей почке, к каждому ещё бледному и сморщенному листку, к каждой капле воды, слетевшей наискось с крыши и на мгновение блеснувшей в глазах, как маленькое белое солнце.
Поэтому и разговоры в сельпо были больше всего о весне.
Как-то в сельпо пришла девочка Паша. Была она сиротой, воспитывалась и выросла в колхозном детском саду, а потом её удочерила почтальонша Груня, известная в селе своей степенностью.
Колхозный сторож Дмитрий Макарыч, человек старый и незлобивый, купил большой розовый леденец и подарил Паше. Девочка потупилась, покраснела, взяла леденец и сказала шёпотом: «Спасибо вам, дедушка Митрий».
Поступок Дмитрия Макарыча, естественно, вызвал всестороннее и оживлённое обсуждение, тем более что, подарив Паше леденец, Дмитрий Макарыч не-удержался и рассказал девочке одну из тех незамысловатых сказок, какими так богата наша среднерусская область.
— Ты его, леденец этот, — сказал Дмитрий Макарыч Паше, — прибереги к празднику. Сейчас не надкусывай.
— Нет, дедушка, — радостно ответила Паша, — я его пробовать не буду. Я его схороню.
— Послушная! — сказал Дмитрий Макарыч, обращаясь ко всем посетителям сельпо, и повторил: — Тихая девочка, послушная. А почему? Потому, что росла сиротой.
— А ты бы полегче, — заметил белый, как лён, старик Малявин.
— Да она же это знает, про своё сиротство, — возразил, оправдываясь, Дмитрий Макарыч. — Очень даже прекрасно знает. Так вот, Паша, ты слушай. Бывало и так в старое время, что мачеха над сиротами бесперечь измывалась. И день и ночь. Тебе это неизвестно, потому что выросла ты, как говорится, за счёт государственной заботы. Я сам сиротой был. Я старое воспитание хорошо знаю, — где скалкой по загривку, а где и ухватом по черепку. Вона! Шрам у меня на всю жизнь остался от мачехиного ухвата.
Дмитрий Макарыч снял шапку, но шрама не показал, а снова небрежно надел шапку на косматую голову, где седина смешалась с рыжим волосом и потому никак нельзя было определить, к какой же «масти», как он сам выражался, принадлежит Дмитрий Макарыч.
— Так вот слушай. Измордует, изобидит мачеха сироту. А ему податься некуда. Из дома не сбежишь. Кто тебя приютит, пригреет, когда голь была по сёлам такая, что голову прикрыть нечем, не то что лишний рот прокормить. Одно утешение — уйдёт сирота в луга, сядет на холодную землю, выплачется. Пожаловаться — и то некому. Ветер по лугам пробежит, покачает всякую траву и улетит озоровать на озёра, гонять волну, трепать ольшаники. У него один ветер в голове, у ветра. В одно ухо впустил, в другое выпустил. Вот и пойди, пожалуйся ему, ветрогону. Бесплодное занятие! Кому же ещё жаловаться? Тучи плывут над головой в небесах, так и им нету никакого толку жаловаться. Что они могут! Поплачут вместе с тобой, прольются дождём и только тебя намочат. Продрогнешь ты от ихней ласки, застудишься. Зуб на зуб не будет попадать. А трава глухая. Она голоса человеческого не поймёт. Вот и сидит сирота, плачет, потом вытрет глаза рукавом и поплетётся обратно к мачехе, — хоть ночь на полу у печки провесть, не в холоде, не в сырости. Вот, значит, какая слагалась жизнь у сирот.
Паша слушала Дмитрия Макарыча, глядя на него испуганными глазами.
— А ты не пугайся, — сказал Дмитрий Макарыч. — Земля как-никак, а сирот жалела. Недаром зовём мы землю от самой древности матерью. Так и пели: «Мать — сыра земля». Ты этого не помнишь. Да и знать тебе этого не следует.
— А как же она их жалела, дед Митрий? — спросила Паша хриплым от волнения голосом. — Привечала или кормила?
— И то и другое. Где упадёт сиротская слеза, там обязательно вырастет цвет мать-и-мачехи. Небось видала? Лопух у него большой. Сверху тёмный, а внизу — вроде в серебряном ворсе. Сверху тот лопух холодит, а ты подсунь под него руку, так там он тёплый-тёплый, и от него жар идёт. Как от печки. Вот вырастет такой лопух, прикроет сироту — ей и теплее становится. Глянет сирота по сторонам, а кругом луговая клубника лежит на листочках, просится, чтобы сирота её съела. Ну, а теперь ступай. Неси леденец в избу, прячь.
Паша несколько мгновений стояла потупившись, потом подняла голову, улыбнулась Дмитрию Макарычу и убежала. Улыбка у неё была, как солнечный луч, что внезапно упал в хмурый день на куст цветущего боярышника. Стоял куст тихий и незаметный и вдруг весь вспыхнул, весь засветился росой, белым блеском цветов. И, будто засияв, даже сказал вам шёпотом: «Здравствуйте! Счастливой вам дороги по нашим лугам и лесам!»
— Ты это к чему побаску такую рассказал? — спросил Дмитрия Макарыча продавец Семён Иванович. — Всё мудришь, всё водишь вокруг, плетёшь, а особого смысла в твоих словах не видно.
— Эх ты, работник торговой сети! — с досадой ответил Дмитрий Макарыч. — Тебе бы всё на рубли считать. Да на вес. Смыслу не видно! — передразнил он Семёна Ивановича. — Я к тому говорю, что были мы сиротами? Были! Гнуло нас в дугу, как лозинку? Гнуло! Кто нам помогал, как полагаешь? Ни чёрт, ни царь, ни бог. Кулик один на болоте посвистит, пожалобится с нами вместе, — у него тоже жизнь невесёлая, ходи по колени в стылом болоте. А теперь от этого сиротства осталась одна память, как старый навар на воде.
— Это, Семён Иванович, по-своему понимать надо, — сказал дед Малявин. — В каждой побаске или там сказке содержится переносное понимание.
— Намёк? — спросил Семён Иванович.
— Вот-вот! — закричал Дмитрий Макарыч. — Намёк! Кисли мы в сиротстве своём, а пригрело нас хорошей жизнью да заботой, мы и выпрямились. Я о стариках говорю. Молодым — тем с колыски новая жизнь своё лицо кажет.
— С вами, — сердито сказал Семён Иванович, — окончательно мозги спутаешь. Вроде как и правильно у вас получается, но только неясно.
— Что с нас взять, с сиволапых! — насмешливо ответил Дмитрий Макарыч. — Свой брат поймёт, а кто не поймёт — с тем нам чарку не пить.
— Верно! — зашумели завсегдатаи, а Семён Иванович плюнул и сказал:
— Мелют и мелют! Откуда только оно берётся, красноречие ваше? Пришёл ты, Дмитрий Макарыч, в сельпо, так и делай дело, покупай товар к празднику.
— А что ж, — согласился Дмитрий Макарыч. — Я и куплю. Старуха мне список дала. Так что вот давай по этому списку.
Дмитрий Макарыч положил на прилавок длинный листок бумаги, исписанный красным карандашом.
— А сказки, брат, ты не черни, — сказал он спокойно.
— Нету мне времени ваши побаски выслушивать! — ответил Семён Иванович. — Я при деле.
— А мы не при деле? — спросил Дмитрий Макарыч. — Ты что-то, милок, зазнаваться стал. Я давно примечаю, — живёт человек, как человек, а допусти его до товару, до сахару и вина, так он и начинает нос драть. Не твой товар! Государственный.
— Ну, будет, будет! — зашумели слушатели. — Не к чему нынче ругаться.
Семён Иванович надел очки, с сердитым видом начал разбирать список Дмитрия Макарыча.
Все замолчали. За окнами посветлело. Весь разлив вдруг засинел, заиграл, пошёл загораться блеском, и над ним, разрываясь в дымные пряди, понеслись лёгкие облака.
1953
Примечания
Впервые в газете «Сельское хозяйство» 1 мая 1953 г.